Ледоход
Шрифт:
— Дитя мое, Сонечка, доченька! — взмолилась Шейна, схвативъ дочь за об руки:- что хочешь длай со мной… въ другой разъ… въ другой разъ я теб уступлю… а теперь пойдемъ… отдохни.
Соня посмотрла на мать, — прямо въ глаза ея, — и лицо у ней сдлалось вдругъ скорбнымъ и нжнымъ. Она провела платкомъ по подбородку, тихо вздохнула и, поддерживаемая матерью, пошла къ дверямъ.
Яковъ, не шевелясь, исподлобья смотрлъ на удалявшуюся сестру; и когда та скрылась за дверью, глаза его продолжали упираться въ притворенную дверь…
Онъ тихо пожалъ потомъ плечами и чиркнуль спичкой по коробочк. Спичка сломалась, не вспыхнувъ.
И Соломонъ Розенфельдъ тоже безшумно, и какъ будто крадучись, вышелъ изъ этой комнаты и исчезъ въ мутномъ сумрак обширной конторы.
Глаза старика полны были странной тревоги, и пальцы судорожно путались въ блой, какъ саванъ, бород…
Всколыхнулось все, встревожилось, бьется и ищетъ выхода, рветъ оковы и съ грохотомъ сноситъ преграды. Молодою кровью орошается крутая дорога, пламенемъ сгорающихъ душъ освщается она, — и гд же конецъ, конецъ?
Вокругъ стенанья, вопли, неслыханная и безумная боль… Спитъ городокъ… Черезъ нсколько часовъ онъ проснется, — и какъ и вчера, какъ и завтра, день полонъ будетъ униженія, и страха, и скорби, и лишеній, — лишеній, какихъ не можетъ выносить человкъ. Больные младенцы припадутъ къ высохшимъ грудямъ изнуренныхъ матерей, и не найдя въ нихъ молока, безъ плача, для котораго тоже вдь силы нужны, будутъ корчиться отъ жгучаго голода. И ихъ изсушенныя матери, и ихъ полуживые отцы, посинлыми, потрескавшимися губами, блуждая угасшими взорами, въ замираніи страха, въ тоск безпросвтности, разбитыми, изъязвленными голосами будутъ что-то говорить, объ эмиграціи, о странахъ на томъ краю океана, о хлб, о правд, о жизни…
И о Бог будутъ говорить они, о великомъ и милосердомъ Бог, все же не оставляющемъ народа своего и посылающемъ ему дтей, крпкихъ и сильныхъ, — дтей, которыя бьются и ищутъ выхода, рвутъ оковы и съ грохотомъ сносятъ преграды, — дтей, которыя кровью своею орошаютъ крутую дорогу и пламенемъ сгорающихъ душъ своихъ озаряютъ глубокія дали ея…
И скоро конецъ, конецъ…
IX
— Соломонъ, — проговорила Шейна, поднимая къ мужу убитое, смоченное слезами лицо. Соломонъ…
Она уже минутъ пять сидла въ контор, на длинной деревянной скамь, но взволнованный, поглощенный своими думами, старикъ Розенфельдъ ея не замчалъ.
— Погибли наши дти, съ тихимъ рыданіемъ говорила Шейна:- погибли…
Смертельная скорбь дрожала въ ея голос.
— На старости лтъ мы останемся одни… одиноки, какъ камни…
Старикъ молчалъ.
— Людямъ счастье, продолжала Шейна: — какая-нибудь Меерштейниха, кто она? Кто былъ ея мужъ? процентщикъ, доносчикъ, послдній человкъ! И ея дти кто такія? грубые характеры, мужланы вс вдь это скажутъ. А посмотри, какъ они пристроены: одинъ — докторъ, другой — инженеръ и получаетъ шесть тысячъ, дочка за агентомъ варшавскаго банка… А наши… Сонечка… если она не оставитъ этого сіонизма… не знаю, переживетъ ли она осень, а Яша… — Шейна затрепетала: — его у насъ отнимутъ…
Розенфельдъ держался обими руками за рукоятку копировальнаго пресса и сумрачно уткнулся глазами въ землю.
— Надо, чтобы мы переговорили съ ними, — вдругъ переставъ плакать сказала Шейна. — Пусть они пожалютъ
— Не поможетъ! — рзко оборвалъ Розенфельдъ. — Ничего не поможетъ! Мы ничего не можемъ и они сами тоже ничего не могутъ. Ты понимаешь это?.. Ты сидишь дома, ты не знаешь, что длается. Черные дни настали на земл, какъ гора жизнь давитъ людей. Міръ гибнетъ! Камни кровью залиты, и въ Буг не вода, а кровь человческая течетъ… Идешь по улиц, дешь полемъ, ночью гд-нибудь на площади очутишься, никого нтъ, а плачъ такъ и звенитъ… Я знаю? Можетъ быть, это мертвецы плачутъ и молятъ за насъ Бога. Невозможно больше терпть, невозможно!..
Старикъ снялъ руки съ копировальнаго пресса и сложилъ ихъ на груди. Въ тускло-освщенной, просторной и пустой контор, среди безмолвія ночи, сдой, блдный, съ сверкающими, смятенными глазами, онъ на разстроенную, убитую Шейну производилъ впечатлніе жуткое, пугающее. Онъ казался загадочнымъ, дикимъ; что-то таинственное и опасное было въ немъ, и бдная женщина вдругъ сгорбилась вся, съежилась и забилась въ уголъ.
— Невозможно! — шипящимъ шопотомъ сказалъ старикъ, впиваясь въ жену глазами. — Это ледоходъ!.. Выйди во время ледохода на берегъ и поставь заборъ, перегороди льду дорогу, — поможетъ?.. Когда все уже взломилось и ищетъ выхода, и несется впередъ — поможетъ теб?
Старикъ сдлалъ шагъ къ жен и нагнулъ голову.
— И я и не хочу, чтобы помогло, отчетливо, раздляя слоги и напирая на нихъ, сказалъ онъ. — Дти Меерштейнихи, ты говоришь: дти доносчика процентщика?.. Пусть! Пусть! А мои дти… Моя молодость далека, свою жизнь я потерялъ, я ничего не сдлалъ… Я въ конторской передней воспитался, я темный человкъ, я остался ничтожнымъ пшеничникомъ. Но меня Богъ благословилъ дтьми, — и они пусть идутъ!..
Онъ на мгновеніе остановился.
— Я не знаю, кто изъ нихъ правъ: Яковъ или Соня, но… — Онъ поднялъ кулакъ и сдлалъ такой жестъ, какъ если бы забивалъ гвоздь. — Пусть они идутъ! пусть они идутъ!.. — съ силой сказалъ онъ и отвернулся.
Онъ отвернулся, — и страхъ вдругъ объялъ его, темный, позорный, въ мучительный трепетъ ввергающій страхъ.
Коралловая капля въ углу сжатаго рта сверкнула во мрак, и шопотъ предсмертный прохриплъ, и потянулось подъ погребальное пніе черное шествіе… И другое шествіе затуманилось въ глубин, уже не черное, а срое… Кандалы забряцали, сверкнули штыки… Вокругъ снга, и льды, и дикіе зври, и дикіе люди, и ночь, которой нтъ конца, и мука, которой нтъ исхода…
Нтъ дтей, нтъ дтей, нтъ дтей…
И онъ, старый и больной, всю жизнь страдавшій и носившій ярмо для дтей, одинъ остался ко склону дней своихъ съ Шейной, и безъ словъ сидятъ они другъ противъ друга, сдавленные пустотой, замученные думой, одинокіе и нмые, какъ камни…
И усталое, высохшее тло старика трепетало отъ тяжкаго и ненавистнаго страха.
Нтъ дтей… нтъ дтей… нтъ дтей…
X
А Шейна, поднявъ голову, съ новымъ чувствомъ смотрла на мужа…
И ей было страшно, и ей было больно, но что-то бодрое и величавое забилось въ ея груди…
Въ эту минуту она не завидовала Меерштейних.
Понятнымъ сдлался мужъ, родне стали вдругъ дти, — и въ глазахъ загорлось выраженіе гордаго вызова…
1904