Литературная Газета 6316 ( № 12 2011)
Шрифт:
В чём путаница Бондаренко? Он пишет: «На смену Александру Пушкину и Льву Толстому, как бы гениальны они ни были, приходили новые русские гении… Как бы ни были велики и знамениты Валентин Распутин, Василий Белов… но уже в силу своего возраста эти живые классики ушли из сегодняшнего развивающегося литературного процесса. Они – наши знамёна, наши памятники…» («Крах патриотики», «Завтра», №51).
Дорогой Бондаренко, знамёна, которые ты имеешь в виду, не ветшают, это тебе не лоскут материи; а чтобы писатель превратился в памятник, миф, надобны тысячелетия. А что не ветшает, не киснет и не гниёт – то всегда в пользе и постоянном обиходе и никуда не девается, не выпадает из литературного процесса (но можно утратить по нерадению). Даже Гомер – не памятник, и писания его – сущая правда, а не легенда.
А по Бондаренко, получается, что предыдущие классики сошли по невостребованности на глухом полустанке, им не надо еды-питья, они не боятся бесславия, одиночества, забытья, не хлопают себя от таёжной стужи по костомашкам, а вот нынешние, кто вскочил на подножку, уселся в литерный поезд, да и помчался лихо навстречу будущему, – те с нами, дышат одним воздухом, а значит, нам в помощь. Нет, Володя, все в одном русском поезде, и все в вагонах по заслугам соработников, и никого из вагонов СВ не выселить на глухом полустанке, как бы то ни хотелось честолюбивой молодяжке. И потому русская литература не умирала и не умрёт, потому что она в дружине под единым стягом. А каждому времени – по чину и доблести его, и на каждое русское десятилетие можно сыскать с десяток удивительных по мирочувствованию художников: от Шолохова до Алексея Толстого, от Шишкова и Чапыгина до Булгакова, от Платонова до Шмелёва. И неслучайно этот синодик имён вдруг выпал из ума Бондаренко. И в том поезде не только Юрий Казаков с Георгием Семёновым, Евгений Носов с Александром Панариным и Вадимом Кожиновым, но и Юрий Поляков и Алексей Варламов, Олег Павлов и Михаил Попов, Александр Трапезников и Михаил Попов из Архангельска.
Почему я так подробно разбираю эскападу Владимира Бондаренко? Да потому, что это невольная вешка в разброде и хаосе, где заблудилась современная литература и пошла вроссыпь. Каждое колено Ноево вдруг решило брести в пурге своей дорогою, и вот заблудились и запричитывали, взывая о помощи, и завспоминали недавнее прошлое. Кинутся, бедные, на вешку Бондаренко, а там тоже тупик и непроглядь. Если попадутся навстречу иные, заблудившиеся, потерянные иль отставшие, то им не станет руки помощи – такое отчуждение и немирие на литературных путях.
«Они» – супротивники пишут, а мы не читаем. Потому что они «не наши», в другом лагере, за крепостной стеною. («Они» – либералы, чужебесы, западники, русофилы, антисемиты, красно-коричневые, русофобы, иудеи, «толстопятая деревня» без Бога в душе и т.д.) Это клеймо каторжанца, опечатанного, зачурованного, отверженного, изгнанного «из своих». «Не наш!» И никаких объяснений. Совестливый из другого лагеря при встрече ино и опустит глаза, чтобы случайно не обронить жалостливое, приветное слово; вдруг услышат свои и устроят выволочку. Он, может, и прочитал твою книгу, но не откроет рта, промолчит, чтобы не выдать своего мнения и случайно не войти в дружественную спайку.
Для литературы это беда, это проказа, это хуже чумы и холеры. И не надо никаких новых «литерных» вагонов с коньяками, ибо туда заскочат и займут все места самые ушлые.
Либеральные журналы («Новый мир», «Дружба народов», «Знамя» и т.д.) варятся на своей кухне, в ней спёртый запах – но свой; застарелая грязь – но своя; вязкие, как вата, пустые разговоры – но в междусобойчике; там ткётся паутина серости и тоски, в которой сдохнет даже ретивая осенняя муха. А им – привычно, не надо прятать в себе дурное, таиться, притворяться, лгать. Можно устраивать тараканьи бега, в которых выиграет, конечно
Но ведь и «почвенники», сбившись в ватагу, подпали под гипноз либерала и скопировали себе на вооружение ту же методу: загораживаются крепостными стенами от всего нового, варят втихомолку смолу в котлах и, скрежеща зубами, вопят: «Не наш! Бей его, лупи, поливай кипятком и варом, забрасывай каменьем!» Лишь Бондаренко по любовной душе своей всю эту расхристанную литературную публику пытается усадить за общий стол и пустить по кругу братину. Ну и что? Иной изопьёт, а другой, будто ненароком, плюнет, такой нахал, и даже не утрётся. Слишком глубоко, оказывается, сидит в нашей пашенке крот и вытачивает общие национальные корешки. И литератор, костеря родову свою, родимую землю, незаметно каменеет душою, забывает о своей русскости и одним глазом начинает косить на Париж, другим – на Израиль. А наш Володя, несмотря на зрелый возраст свой, плачучи, недоумевает, готовый возопить в пространство: «Брат-цы! Меня-то за что хаете?! Я вас всех уважаю и даже люблю, а вы меня пинком под подушки!»
Да, дорогой мой Бондаренко, утешаю друга, потому они и под подушки тебя, и под микитки, что ты хочешь залучить к себе, а их душа упрямо направлена на отлучение, на побег, на самохвальство и болезненное самомнение; ты лезешь в их душу не спросясь, а там нет места тебе, ибо ты «Не наш!», не однокорытник, иного помеса, иного духа, в тебе много поморско-хохляцкой крови, от запаха которой их мутит. Многие из тех, кого ты призываешь к миру, в единый союз, общий гурт для спасения, – они люди антисистемы.
Хороший был журнал «Наш современник». Но, увы, «принципы родной крови» и тут срезали добрые пласты русской литературы, скособочили её. Многие писатели туда не ходоки; отошьют. Унынием несёт с его страниц, где если и чувствуется почва, то неродящая, какие-то мхи и супесь. Давно всё пережито, пережёвано на десятки раз, вяло, пустомясо и безъязыко, и это в наши дни, когда русская деревня особенно, как никогда прежде, упала в печаль и разор, вопит о себе и не находит помощи. Редко когда проклюнется рассказ, родной по национальному чувству, отзывистый, полнокровный, энергический, где всё при месте, не ампутировано штампом. Давно не печатались романы и повести, когда, читая, хотелось бы заплакать, по-коровьи зареветь, удариться в слёзы, когда бы сердце зашлось от последней явленной правды, когда образы во всей полноте открывали бы всю красоту и мятежность природы и русского характера. Только публицисты (Александр Казинцев, Сергей Кара-Мурза, Сергей Куняев и др.) воюют с открытым забралом, но они никак не покрывают своим темпераментом той национально заострённой художественной литературы, которая и делала честь журналу и прославила его.
Публицистика, даже самая злободневная, возбуждает, разжигает ум, сознание; добрая же беллетристика действует на духовное, душевное и сердечное, куда чужой острый ум почти не имеет дороги, но припускает глухого раздражения и тупой боли. Всё вроде бы правда, но так безвыходно, мучительно терзает она, ибо нынешний публицист очень редко намечает путей к сопротивлению, не указывает дороги к спасению… Хороший роман читается долго и трудно; за один раз куснёшь вроде бы и мало, а жевать можно долго. Это мир в страстях, коими очерк обделён. Не та закваска, не те бродильные дрожжи, значит, и не тот хмельной напиток (бражка, пиво, самогон и т.д.).
Но для знания, для затеи, для сердечной полноты, для полнокровной жизни нужны человеку все отрасли творчества, куда скидывается в поисках наш ум и чего страждет душа. Пренебречь хотя бы одним – значит обеднить ум и сквасить душу…
С редактором «Нашего современника» у меня не раз случался разговор о литературе, дескать, запихнули её на задворки за ненадобностью. Куняев же отвечал мне с непонятной обидою: «А зачем романы? Только место занимают… Нам не нужны художественные вещи». Это звучало так неожиданно, что меня забирал столбняк и отнимался язык. Мы-то, дурачьё, ратуем со всех трибун, что главное для писателя – русское слово во всей его полнокровной телесности, но оно, оказывается, лишнее на литературной ниве. А душа-то живёт в слове и словом, им окормляется, к нему особенно податлива и прилипчива.