Львы и Сефарды
Шрифт:
Небо не выбирает.
Сейчас — выбираем мы.
Глава четвертая. Смерть по-белому
Так проходит еще неделя. К концу ее Малкольму уже почти удается, опираясь на костыль, ковылять по дому и по двору. Правда, плечо у него болит чуть ли не сильнее, чем нога — о том, чтобы хотя бы немного двигать рукой, пока не идет и речи. Сааба принесла нам маленький бурдюк с вином, так что иногда, когда Малкольму становится совсем плохо, мы отпаиваем его им. Но понимаем, что сильно увлекаться с этим не стоит — так что выживать приходится всеми доступными
В один из вечеров летчик чувствует себя совсем неважно. Видно, что даже разговоры даются ему с трудом. Из него и так лишнего слова не вытянешь, но обычно он хотя бы с Виком может о чем-то поговорить. Они вообще как-то сразу… спелись, что ли. Но в этот вечер Малкольм просто лежит, держась за перевязанное плечо, и смотрит в покосившийся потолок.
— Плохо тебе? — спрашиваю я встревожено.
— Не знаю… — отвечает он сбивчивым шепотом. — Голова кружится. Все плывет перед глазами…
— Я побуду с тобой, — говорю я и ложусь рядом. Кладу руку ему на лоб: температуры вроде нет.
Вик подходит совсем близко и наклоняется над нами. У него как-то по-особенному блестят глаза. Я сразу вижу, что братец что-то задумал.
— Чего тебе?
— Там Сааба приходила, — докладывает он и оборачивается. — Стоит вон у ворот. Говорит, что хочет меня забрать сегодня на ночь. У нее там хлеб, инжир, лепешки с солью… Можно я пойду?
— Иди, — вздыхаю я, даже не удосужившись встать и выглянуть во двор. Вик не стал бы врать, я его знаю. — Если что-нибудь будет давать, не отказывайся. И постарайся утром не задерживаться.
— Ага…
Братишка убегает к Саабе, и я слышу ее голос со двора. О чем они говорят, мне уже не разобрать, да я и не пытаюсь. Малкольм пытается растереть плечо ладонью здоровой руки, но, похоже, это слишком больно.
— Не трогай руку лишний раз, — советую я, повернувшись к нему и привстав на одном локте. — Только разболится еще хуже.
— Хуже уже не будет, — заявляет он авторитетно, но все-таки оставляет плечо в покое. Косится на дверь. — Ты его отпустила?
— Саабе можно верить, — говорю я. — Ей не наплевать на своих братьев по несчастью. Это редкость.
— Тебе ведь тоже.
— Может быть. Не знаю.
Ночь пахнет дымом и отливается серебром. Где-то далеко, в Стеклянных скалах или даже дальше, жгут костры. Ветер приносит голоса и стоны плакальщиц. Значит, кто-то умер этой ночью. Костры горят повсюду. Костры горят, и догорает горький век. Век, в котором за грехи отцов умирают невиновные, в котором выбор — лишь фигура речи, в котором все рано или поздно оказываются в огне. И посреди всего этого — наш дом. Не крепость и не легендарный Зиккурат, а развалившаяся хижина среди камней. Но этот дом сильнее всякого огня.
— Засыпай, — говорю я Малкольму. — Я знаю, ты боишься. Но тебя никто не тронет. Я не дам.
Он — враг, я это знаю точно. Но душа твердит иначе. Нити дорог сильнее, чем голос разума. Мое сердце слишком долго тосковало по заботе. Вик не в счет: я берегу его словно по умолчанию, не сильно задумываясь, что я делаю и зачем. Эта любовь — привычка, данность, истина. Росс пробудил во мне человека, а не сефарда. Заставил вспомнить, что это — забота. И, когда от меня останутся дым и пепел, я не знаю, что расскажут обо мне.
Я хочу, чтобы кто-то сказал: человек.
Спит Малкольм просто беспробудным
Такие мысли помогают отвлечься. Я больше не думаю ни о голоде, ни о Крессе, ни о грозящей нам опасности. Время тянется слишком долго: я понимаю, что скоро рассвет. Я лежу рядом с Малкольмом и слушаю ночь. Ночь и ветер. Дым и пепел. Все горит за окнами, все горит внутри. Почему так больно разбивать столетний лед, иссушенную землю, осевшую на сердце плотной коркой? Я не знаю. Я ничего не знаю. Я просто медленно горю. Думаю о Вике — горю. Думаю о Крессе — горю. Думаю о Малкольме — иду босая по горящим углям. Я помню эту демонстрацию позора, когда в День градации меня провели перед всеми соседями по жарким головням, а люди швыряли в меня комья грязи. Прекрасно помню, как сатрапы впаивали мне между глазами железную шестеренку с черным камнем посередине. Сейчас она вросла в кожу, а эта часть моего лица словно огрубела, потеряв чувствительность. Казалось, мое сердце превратилось в то же самое. Но теперь, похоже, это все-таки не совсем так.
Ночь и ветер, дым и пепел…
Пепел.
Он набивается в разбитое окно, и я немедленно прогоняю сон. Ветер не менялся — значит, загорелся еще один костер. Но почему костры горят в самих окраинах? Если хедоры увидят, пощады можно не просить. Сефарды это знают и вряд ли будут рисковать. Значит, горит не ритуальное пламя? Тогда что?
Я встаю и подбегаю к окну. Холодный ветер обжигает мне лицо, и пепел вместе с пылью бьет в глаза. Воздух плавится, как при большом пожаре, но источника огня мне не видать. Бросив быстрый взгляд на Малкольма, я выхожу из дома и вдыхаю горькую ночь полной грудью. До моих ушей долетают чьи-то крики и приглушенная ругань, да так, что можно разобрать отдельные слова. Значит — близко? Но насколько близко? Я набрасываю капюшон на голову, закрываю лицо и, пригнувшись, оббегаю дом — мимо ворот, туда, где часто играет Вик. Зарево становится все виднее: я вижу — полыхает горизонт. Прислонившись к стене, я всматриваюсь в дым. Сердце стучит, как заведенное, и лед ломается на крошки.
Дым…
— Сааба!
Я кричу и бросаюсь вперед. Ее дом полыхает, и «белые мантии» кружат вокруг него, как вокруг эпицентра взрыва. Я бегу туда босиком, налетая на камни, сбивая ноги, и кричу. Кричу ее имя, зову своего брата, выкрикиваю проклятия и еще черт знает что. Это все бесполезно, я знаю точно. Да и Вик уже, скорее всего, мертв. Мертв… Нож вонзается в сердце, на котором больше нет былого плотного покрова. Я бегу и бегу, пока мои глаза не выхватывают из дыма распростертый на земле силуэт.