Любимый город
Шрифт:
– Прошу вас, выпейте чаю. Вам силы нужны, - Левичева как всегда сдержанна, спокойна, но очень настойчива. Хотя тоже вторые сутки на ногах.
– Я вам свежий заварила.
– Спасибо, Мария Константиновна. Очень вовремя. А вы что же?
– Так я уже пила. Машин пока сказано не ждать. Два часа есть, мало час.
Кажется, она одна из немногих, кому здесь не тесно. Легко и бесшумно скользит по этим узким коридорам, все и всегда успевая, ни разу ни на кого не повысив голос, не выказав ни усталости, ни страха. Впечатление, будто эти стены ей как родные.
– На вас поглядеть, будто полжизни
Это почти светское начало разговора, но если молчать, можно уснуть даже с открытыми глазами. Левичева улыбается в ответ.
– Меньше. Просто я выросла в монастырском приюте. Но вы совершенно правы, все выглядит знакомым.
Вот оно что. Не оттуда ли в ней эта монашеская строгость к самой себе и характер стоика. Но стойкость не каменная, как у Гервера. В ней скорее что-то от природы морской волны, способной рано или поздно обточить любой камень.
– Все хотел спросить вас… Для вас же эта война не первая?
– Как и для вас, Алексей Петрович. Для меня тоже все началось в четырнадцатом.
– Для меня все-таки в шестнадцатом. Вот видите, какая у вас богатая практика.
– Что вы, на тот театр военных действий я взирала в основном с галерки.
– А теперь мы с вами, по всей видимости, наблюдаем его из партера, сообразно с возрастом?
– Боюсь, что в этот раз мы на сцене. А практика? Сколько бог дал.
Обычно Левичева не поминала бога всуе, никаких “боже мой” или “бог свидетель”. Но сейчас сочла это уместным. В ее сознании бог по-прежнему был. Даже до революции Алексей редко, очень редко встречал людей, верующих искренне. Не фанатиков и не набожных напоказ, не привычно суеверных, из тех, кто крестится на каждый раскат грома, а просто живущих так, что в их внутренней вселенной всегда присутствует непостижимая высшая сила. Очень редко. И среди этого исчезающе малого числа людей, которым нет нужды призывать небесные кары на головы атеистов, не было ни одного священника.
“Сколько бог дал”. Все совершенно ясно. Марии Константиновне на краю готовой обрушиться на город свинцовой бури пожалуй даже легче, чем другим. Она спокойно готовится к своему последнему отчету. Перед высшим командованием. И никакой самый строгий судия не найдет, в чем упрекнуть ее. Но то, что ждать недолго, совершенно ясно. Даже если вчера утром наши войска перейдут в наступление по всему фронту, а союзники высадятся во Франции, Севастополь это уже не спасет.
– Отдохните, - так же мягко произносит она.
– У вас есть не менее часа, а вам силы нужны более, чем кому другому.
Огнев, кажется, сказал: “Ничего страшного, не развалюсь, не впервой”, а потом кто-то тронул его за плечо. “Алексей Петрович, машины!”
Бурденко это был. Он писал про трое суток без сна и еще четверо - с четырьмя часами сна в сутки.
Часы. Оказывается, полтора часа прошло. Проспал, наверное, сидя за столом и даже не опуская голову. Не переставая слышать ни шум близкого моря, ни мягкий, напевный голос: “Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей…” Знакомые с детства слова вплетались в шепот волн, и от них можно было оттолкнуться, чтобы встать. И работать. До самого конца.
К "определенному автоматизму" он всеми силами старался не прийти,
– Опять не спишь, неужели доклад готовишь?
– Астахов тоже только что сменился с вахты. Трое суток почти без сна дались ему тяжко, под глазами черные круги, лицо заострилось как у покойника. Ввалился тяжело, едва не влетев лбом в притолоку - монастырские двери низкие.
– Сыну пишу. Никогда не умел разговаривать с родственниками, особенно при плохом прогнозе.
– От тебя не ожидал!
– Чего?
– Что духом упадешь!
– Я разве упал? Может, мечусь по кругу и впадаю в панику? Ничуть. Я прогноз даю, - Огнев поморщился. Астахов понял, что тот в последний момент перехватил машинальную попытку выйти на лекторскую громкость. Да. Этот разговор для двоих.
– Прогноз крайне плохой. Артиллерийский огонь слабеет. Пополнений нет и не будет. Суток трое, много неделя, и останется разрозненное сопротивление мелких групп. Во второй керченский десант не верю. Неделя у нас есть на организованное сопротивление, еще, допустим, неделя на добивание.
Астахов тяжело опустился на свободный стул, сел, сцепив перед собой руки.
– Да, тут гадать не о чем, случай инкурабельный, - выдохнул он, - При первом же изменении фронта будет нам монастырь кладбищем. Но это не завтра. Сейчас-то что посоветуешь?
– Держать оружие под рукой. Девочек бы на большую землю отправить… но тут уже все. Ты не слышал, “Ташкент” прорвался?
– Не слышал. Морской телеграф не донес еще. Бомбили его, это все говорят. Если у кого и есть шансы, так у него.
Ветер доносит шум моря и редкие глухие разрывы. Здесь везде слышно море. Да и разрывы тоже…
– Не иначе как у Балаклавы, - на этих словах с Астахова даже сбегает сон. Он хмурится, стискивает зубы, от чего резче обозначаются скулы и лицо делается больше злым, чем усталым.
"Инкурабельный случай". Он и есть. Сам же говорил тогда, под Ишунью, Денисенко, доведется - свидимся, не у одного стола, так в одном окопе? Как бы не в одном окопе для них обоих и кончиться войне. Не хочется думать об этом. Больше того, высчитывать, сколько еще осталось, прямо противопоказано.
– Сегодня вроде бы МОшки ожидаются ночью, работаем. Кого-то успеем вытолкнуть, - Астахов тяжело поднялся, опершись о стол, - Только сопровождающие уже на последнем дыхании. Оленьку сменить бы хоть кем. Очередь-то ехать ее, но больше моего на ногах.
– Я поеду.
– Вместо отдыха?
– Не посплю сутки, не развалюсь. Не в первый раз.
– Алексей Петрович… Спасибо тебе.
– Да ладно. Пусть поспит девочка. Сколько у нас эвакуируется?
– Вопрос... По уму, всех, кроме легкораненых, вывозить надо. А на самом деле… Черт его поймет, пошлешь два десятка - так придут еще и тральщики. Пошлешь сотню - вообще никто не прорвется. Да и не хотят эвакуироваться. Все равно, мол, на переходе потопят, так лучше среди своих. Эх, говорят в прошлую оборону хоть с эвакуацией было хорошо…