Любимый город
Шрифт:
– Звукомаскировка. То есть, чтоб не куковали.
– Так я и подумал. Но тяга там снимается, перекусывать незачем. Я ее совсем снял, и проволокой замотал. Пропаять бы надо, но мне нечем. Уложил внутри корпуса, в любой мастерской закончат.
– Но зачем?
– В порядке трудотерапии. Подвижность пальцев восстанавливать. Видите, тонкая работа получается, так чего же ждать?
– Вижу. Надо полагать, с тонкой моторикой пальцев у потомственных часовщиков такой же казус, как у профессиональных бухгалтеров с памятью на числа.
– Немного не так. Чинить часы я действительно умею, но примерно так же, как фельдшер умеет лечить. То есть, наручные мне не
Стрелки дрогнули на пяти, безмолвная кукушка высунула в резные дверцы тонкий клюв и тут же скрылась, будто застеснявшись.
– В общем, так. Мелкая моторика - это прекрасно, это прям хоть студентам показывай. Но хотя бы две недели еще. Чтобы ни кость, ни мышца не подвели.
– Нету у нас, Алексей Петрович, двух недель. И недели уже нету. Вот эта долбежка артиллерией и авиацией - это не швайнфест, это начало наступления. Когда они пойдут, я должен быть в своей части.
– Извини. Как врач - не имею права.
– Понимаю. Пойду к Соколовскому.
Огнев уже убедился, что как нет такой крепости, которую не могли бы взять большевики, так нет такого человека, которого бы Гервер не переспорил. Разговор с Соколовским занял ровно три с половиной минуты, видимо, начсанарм это тоже понимал. До утра выписанный остаться охотно согласился - дождаться плановой машины в сторону своей части было очевидно быстрее, чем идти пешком или добираться на попутных.
***
Гервер отбыл рано утром, считай еще затемно. Самое время чтобы и ехать не на ощупь, и под налет не угодить. И как оказалось, накануне штурма. Прощаясь, он был странно бодр, почти весел. И, уже забравшись в кузов полуторки, которая подхватила его и нескольких других выписавшихся, поднялся в полный рост и с улыбкой махнул госпиталю рукой. Машина тронулась, Раиса растерянно смотрела ей вслед. Обычно спокойный, немногословный комиссар был сам на себя не похож. Так улыбаются безнадежно больные, точно знающие свой диагноз. Холодно делается от такой улыбки. И настолько холодно, что весь день потом не было Раисе покоя. Смену работала она на сортировке да в перевязочной и все казалось, что тень той же улыбки, ни разу не веселой, нет-нет да и мелькнет на лицах других раненых. “Неужели все так плохо, что это ясно любому, побывавшему на передовой?
– спрашивала она себя.
– Нет, быть того не может! Ведь артиллерия наша не молчит, значит держимся. Ох, тетя Рая, нашла ты себе время переживать!”
И под самый вечер, обойдя перед отбоем палаты и доложив дежурившему в ночь Огневу, что все в порядке, решилась спросить. Никому другому не выказала бы она своей тревоги.
– Алексей Петрович… да что ж с нашим комиссаром-то? Никогда его таким не видела. Будто бы веселый, но как-то странно… Словно в последний раз улыбается.
– Именно, Раиса Ивановна, в последний, - ответил он негромко. И Раиса вздрогнула, поняв, что даже у него сейчас такой же отрешенно-веселый вид, как у Гервера.
– Я такое веселье, Раиса Ивановна, один раз в жизни видел, еще в ту войну, в семнадцатом. Когда командир батальона ударников в последнюю атаку вел всех, кто идти готов. Неполных две сотни, без артиллерийской поддержки, от всей дивизии - комитет проголосовал: “Не наступать, артиллерии стрелять запретить”. Я с ними хотел - а он меня завернул. России, мол, какая бы она ни получилась, врачи будут нужны, а нашему батальону - уже без надобности. Вы ж, говорю, на верную и бессмысленную смерть идете - весь фронт наступать отказывается. А он
Раиса вздрогнула, с удивлением услышав от командира чужую речь:
– Это по… на каком он языке?
– По-английски. Это о Крымской. “Их дело не рассуждать, а в бой идти умирать”. Атака английской легкой бригады, как раз здесь, под Балаклавой. Они там от общей неразберихи и вражды между командирами очень красиво и героически атаковали, потом отступили. Только атаковали не туда, куда было нужно. За неполный час потеряли от ста до четырехсот человек, разные историки по разному считали, из шести сотен. В любом случае - это бойня. А Теннисон героическую поэму написал…
Он тяжело поднялся из-за стола и только тут Раиса заметила, не в первый раз уже, как тревога и тяжкие вести состарили ее командира. Резко залегли морщины, веки набрякли. А ведь не многим старше комиссара… “Значит, действительно, плохи наши дела…” Она хотела отогнать эту мысль, но не хватало сил.
– И вот тут-то и появляется главный солдатский вопрос - тот приказ, который видится тебе бессмысленным, это что такое, преступление? Ошибка? Вынужденное решение? Или часть плана, которого мы целиком знать и видеть не можем? Ударники считали, что идя на смерть, спасают честь армии… Впрочем, - тут голос его вновь стал тверд, - хотя бы от этого вопроса мы избавлены. Нам тут нужно только держаться. Как говорил адмирал Макаров: “Стреляйте, стреляйте до конца, может быть. последний выстрел принесет нам победу”. А если нет… никто не сможет сказать, что мы сделали не все.
Вслед за тяжелыми вестями о наступающем противнике в подземный город скоро пришла новая беда: он остался без воды. Артобстрелы и бомбежки разрушили водопровод, а близость фронта уже не давала свободно приблизиться к Черной речке. Вот тут и пришли на помощь запасы вина, которых в “Шампаньстрое” было столько, что какое-то время так и не успевшее перебродить в шампанское, оно заменяло все. На вине готовили обед, им мыли руки перед операцией, в детском саду в соседних штольнях в нем даже купали детей.
На третий день уже сладковатый фруктовый привкус любой еды и хмельной запах надоели настолько, что даже думать о вине стало тошно! “Ром был для меня и мясом, и водой, и женой, и другом,” - писал веселый англичанин Стивенсон, рисуя своих пиратов, склонившихся над картой острова сокровищ. Раиса очень любила эту книгу. Интересно, если бы старому пирату пришлось не только пить ром, но и умываться им по утрам, стирать в нем тельняшку или в чем тогда пираты ходили, что бы он сказал тогда? Наверняка, припомнил бы не меньше крепких словечек, чем Астахов, которого до белого каления доводил такой метод мытья рук.
“Кончится война - пить брошу!
– пообещал он, исчерпав запас ругательств, - Разве что водку. А на вино не посмотрю даже.”
После такого мытья перчатки липли к рукам, сколько талька ни сыпь в них.
Но долго так продолжаться уже не могло. И наконец пришел тот приказ, которого с тревогой ждали и надеялись, что его не отдадут: оставить Инкерман. Госпиталь перебазировался в Георгиевский монастырь.
Собираться пришлось в большой спешке. Короткие летние ночи едва позволяли машинам сделать один рейс до нового места дислокации. Там тоже были скалы, древний монастырь будто врос в отвесные каменные стены, но уже не было таких глубоких и надежных подземных тоннелей. И отступать было уже некуда - в двух шагах море.