Люди на болоте. Дыхание грозы
Шрифт:
Будто и не было тех разлучных годов меж ними, будто только вчера везла
его, пьяного, крикливого: пьяный, он всегда кричал, грозился, замахивался
на нее. Он был дробный, куда дробнее ее, может, самой сильной на селе:
пьяный почему-то каждый раз сослепу лез драться, будто хотел доказать свое
мужское право быть первым, главным. Тогда Авдотью замашки его часто злили,
потом уж, после того как принесли его бумажку-смерть, то, что он был
дробный такой,
нежности и растроганной жалости...
Был Волесь, Сморчок; Волесь - для нее, для тех, кто хотел сказать
доброе; для всех же других, старых и молодых, - Сморчок; Сморчком, по
правде сказать, большей частью и называли; тогда и ее, мужнину жену,
Сморчихой звали. Звали за глаза, звали и в глаза, она как бы не замечала
обидного; видела ведь - Сморчок и есть Сморчок; значит, и она Сморчиха. В
веселом настроении Авдотья нередко даже и сама потешалась над смешным
своим и его прозвищем. Когда же забрали его на войну, вспоминать стала
только Волесем, злилась на того, кто продолжал называть глупой кличкой. А
когда принесли бумажку, что сложил голову за веру, царя, засело вдруг в
голове непривычное, большое, невозвратное - Александр! С той поры и в
мыслях и на людях звала, вспоминала не иначе - Александр!
Как часто не хватало теперь его - Александра! Какая б ни приходила
беда, какие б ни терзали сомнения, он был так необходим, ее советчик, ее
опора; через много лет душу мучило сожаленье: его нет! Александр этот,
которого ей не хватало, разумный во всем и всесильный, как никто другой,
был очень мало похож на дробненького, крикливого Волеся, и вспоминала она
его теперь больше по привычке, но сожаление, печаль чувствовала она
по-настоящему. Это была не выдуманная скорбь, горевала она искренне, всей
душой; ей так необходимы были советы, надежная поддержка! Вот и сейчас
лежала она под возом, накрывшись свиткою, вспоминала, что говорили
юровичский председатель и Миканор, что выкрикивали женщины и мужчины, и
чувствовала в себе страшную неуверенность. Казалось, будто кто-то выбросил
ее посередине бескрайней, бездонной реки, а она плавать толком не умеет, и
чернота-ночь кругом, и берег - бес его знает где.
И удивительно ли, что среди этой темени на реке, чувствуя холод
пугающей глубины, она вспоминает-зовет спасительное: "Александр!
Александречко мой!"
Самое ужасное: силы покидают! Знает же она, Авдотья, другим кричала:
пагуба артель эта, берегитесь, а вот - нету твердости, пропала куда-то! И
когда слушала этого юровичского, и теперь не отступает,
искушение: вместе бы, верно; притулиться ко всем!.. И как ты отрешишься от
искушения этого: если ей коллектив, семья нужны конечно же больше, чем
кому другому! А только, знает, надо держаться, остерегаться искушения:
поддашься уговорам - и того не будет, что имеешь! И то, что нажила, на
ветер пойдет!
Какой он ни есть, коняга, а свой, и полоска своя; дашь им - и они хоть
что-нибудь дадут тебе! А там - дулю, может, получишь! Кто хитрее, да
здоровее, да не один, - тот, может, и получит! А ты одна, без мужа, -
дулю! За коника да за земельку свою!.. Только ведь от искушения никак не
отмахнуться, кружит голову надеждами: а может, и правда - что говорят? Для
таких же горемычных, как ты, - клянутся! Сама ж видишь - Корчей как
прижали, богачей всех!.. Опять нахлынуло отчаяние: разберись тут, если все
так запуталось!..
Была б не одна, был бы Александр живой, тогда б и забот таких не имела!
Не оказалась бы одна посередине черной реки! Знала бы, куда плыть!..
Беспомощная, в отчаянии, вспомнила далекое-далекое: как он стоял у копны
жита, пил воду, подняв над лицом глиняный кувшин. Вода стекала по бороде
на грудь - он нарочно так пил: чтоб немного попадало на грудь, охлаждало.
Много лет он так пил; почему-то это и вспоминалось всегда. И теперь
воспоминание прибавило горечи, усилило отчаяние.
"Александр! Александречко мой!.." - затряслась во внезапном придушенном
плаче Авдотья...
– Когда наплыв чувствительности схлынул, утирая слезы, Сорока упрекнула
себя за слабость: увидел бы кто ее такой!
Она прислушалась, спит ли сын рядом, поправила на нем свитку,
почувствовала, как устала за день и ночь. С этим ощущением и забылась...
Долго не спалось Чернушке. Сначала не давала покоя жена: чего только не
наплела на Миканора, на Апейку, на коллектив! Досталось вместе со всеми и
самому Чернушке; он только слушал да молчал, привык давно: по ее словам
как-то всегда так выходило - во всем плохом, что бы ни деялось на свете,
неизменно был виноват он. Нагородила, наплела; слава богу, наконец, как
делала все - яростно, захрапела: дала свободу Чернушке побыть одному со
своими думами
Припоминая заново то, что говорил юровичский Апейка, Чернушка, со своим
уравновешенным, трезвым умом, чувствовал: во многом тот имеет резон. И про
урожай правильно:
надо браться за это, надо, конечно, чтоб земля больше давала, чтоб не