Люди на болоте. Дыхание грозы
Шрифт:
– Ну, прощаю. Чтоб ты не думала...
Хадоська не дала договорить, порывисто-обхватила Ганну за шею,
поцеловала.
– Ганночко ты моя! Любила я тебя и буду любить век!
Век буду!
– поклялась преданно.
Хоня окликнул их наконец:
– Люди пошли поминать покойную. Может, и вы пойдете?
Хадоська вытерла слезы, ласково и просяще посмотрела на Ганну:
– Пойдем помянем.
Ганна оторвала взгляд от могилки. Кивнула сдержанно,
До самой хаты шли молча. Задумчивые, углубленные в себя Уже когда вошли
в уличную грязь, когда стали прижиматься к облепленным снегом заборам,
завалинкам, Ганна остановилась, озабоченно глянула на них.
– Поженились бы вы, - сказала она вдруг.
– Хорошая пара будет.
– Да я разве против, - просто ответил Хоня.
– Я давно говорил ей. Дак
тянет же неизвестно зачем. Своего батька боится. Батько не хочет.
– Вот нашли время!
– упрекнула Хадоська. Обветренный маленький рот был
строго сжат, глаза смотрели кудато далеко, упрямо.
– А почему не время?
– Как глубокое, выстраданное, Ганна сказала тихо,
спокойно: - Живым о живом думать.
– Мама-покойница сама говорила, чтоб поженились, - отозвался Хоня.
На поминках булькала самогонка из бутылок в кружки и рюмки; все, кто
пришел, пили и ели вволю. Чем больше пили и закусывали, тем громче
говорили, шумели. Старики и старухи вспоминали, какая она была
непоседливая да веселая смолоду, Хонина мать; какая управная, двужильная в
работе. Бывало, как выйдут в поле с серпами, никто не перегонит: от
утренней темноты до вечерней могла не выпускать серпа, не разгибаться. И в
компании не последняя была:
и спеть, и сплясать, и насмешить - на все хватало ее. И когда Хонин
отец помер, не упала духом с такой оравой на руках, усердствовала во всем,
пока не ввалилась в ледяную воду на болоте, не застудилась так, что вскоре
и встать не могла. И Хоню хвалили: тоже молодец, в мать пошел, не согнулся
в беде; берег старую, - каждый сын пусть бы так берег. Кое-кто будто
невзначай заводил речь о том, что хозяйкой бы Хоне обзавестись не худо,
намекал на Хадоську, но Хоня все переводил разговор на другое.
Молча сидели, может быть, только Хадоська да Ганна.
Хоня подливал им, упрекал, что мало пьют, Ганна понемногу пила, а
Хадоська только пригубливала рюмку; обе сидели задумчивые, строгие. У
Хадоськи время от времени на глаза навертывались слезы, вот-вот, казалось,
готова была расплакаться, но она сдерживалась. Больше всех шумела теперь
Сорока; опьяневшая, ходила
самогонку, уже без прежней торжественности, говорила почти без умолку,
громко и складно: "Чтоб ей, покойнице, легко было на том свете, чтоб жили
и радовались дети! Чтоб у нашего Хони жизнь была в достатке и звоне!.." В
беспорядочный пьяный гомон вплетал сиплый голосишко старый Глушак, тоже
осоловелый, говорливый. Сорока все доливала и доливала ему и трещала,
трещала около него; видать, она и пригласила старика; хотя могло; быть и
так, что Глушак пришел сам. Хонч старался не смотреть на него: никто не
смел выпроводить того, кто пришел на поминки, - не было такого права. Тем
более что Глушак тоже хвалил мать и Хоню хвалил.
Ганна ушла одной из первых, а Хадоська осталась, переждала всех. В
затихшей, опустевшей хате вместе с Сорокой убрала посуду со столов,
подмела пол, ласковым словом успокоила малышей. Когда надела жакетку, чтоб
идти домой, Хоня тоже накинул свитку на плечи. Вышел следом в мокрую
темень двора. У ворот взял за непослушные руки, задержал.
– Дети как к тебе... Как к своей.
– Хотел обнять, но она ласково и
решительно уперлась в него рукою. Он не стал домогаться. Помолчал. Тихо
спросил: - Может, все-таки решишься?
– Вот нашел когда.
– Мать ведь сама хотела...
– Она не перечила. Хоня снова взял Хадоську
за руки.
– Ганна правду сказала.
Живым...
– Не говори!
Она отняла руки и быстро, решительно пошла в темноту.
Через день, в самый завтрак, в хату Хони ворвался Вроде Игнат. Дети
усердствовали за столом, вокруг обливной миски с молочным кулешом. Хоня
радушно пригласил за стол и отца Хадоськи, пристально и настороженно
всматриваясь в него. Тот, не глядя на Хоню, что-то неласково буркнул;
окинул хату неспокойным, злым взглядом, сел на лавку. Недолго усидел,
вскочил, подступил к Хоне. Сразу не смог выговорить.
– Ты... ты чего ж ето - кружишь голову дочке?
Хоня положил ложку, тоже встал.
– У нее - своя голова.
– Смотри, вроде, разумный какой! Подкатился к девке да и дурит ей
голову!
– Я не дурю, дядько. Я уже говорил, что я - серьезно.
– Не отдам!
– закричал Игнат.
– Чтоб и не думал!
Чтоб из головы выкинул! Не будет етого!
– Ето, дядько, не от одного вас зависит.
– Пусть только попробует! Если не послухается, сама пойдет, - голую,