Люди остаются людьми
Шрифт:
— Совсем освободить, — говорю я. — Перевести ого на работу куда-нибудь в баню или на кухню.
— Это хужее. С основных работ мы брать никого не можем… А вообще, была не была, я пошел бы и на это, да вот наш технорук не позволит.
— Нет, почему же, я возражать не буду, — говорит Курганов.
— Ты? — удивляется начальник. — Что-то я не пойму тебя. Ты соглашаешься отпустить человека с повала? Он, художник, на повале? — спрашивает начальник меня.
— Пусть твой художник хоть завтра же приступает к работе, — говорит мне Курганов. — Я подготовлю тексты и закажу в столярке щитки…
— Обожди, Курганов… — Начальник озадачен и даже начинает хмуриться. — Ты же знаешь, что у нас с этой статьей неблагополучно.
— Пошлем в лес кого-нибудь отсюда, кто засиделся здесь.
— Кого же: повара, плановика, бухгалтера? Может, нового нарядчика? — уже с недоброй усмешкой спрашивает начальник. — Или вот опять его? — Он кивает на меня.
— Это уж ваше дело решать, — невозмутимо отвечает Курганов. — Может быть, для кого-то наглядная агитация — украшение, а для меня это дополнительные кубометры древесины. Равно как и эта филантропия… с клопами.
Он тоже задира, технорук.
— Между прочим, — вдруг негромко произносит начальник, и я вижу, как на его побледневшем лице отчетливее проступают рябины, — между прочим, не советую вам забываться, Курганов… Для кого это наглядная агитация — украшение?
Сейчас они снова повздорят. И я поспешно убираюсь восвояси.
Захожу в секцию, где я жил первые три месяца. Тут пар, лужи, плеск воды. Ребята работают азартно. Они не ругаются: им нечего ругаться — здесь-то дело ясное.
— Кончаете, Семен?
— Давай, комиссар, засучивай рукава. Поможешь полы мыть.
— Покажи пример, воспитатель! — подзадоривают меня.
Ничего не попишешь: я тоже топтал эти полы и кормил собой клопов — и я сбрасываю с себя полушубок.
— Та мы шуткуем, товарищ воспитатель, — сладко произносит сверху, из облаков пара, Павло.
— Ничего не шуткуем, — раздается из-под нар свирепый голос Володьки. — Вот тряпка, держи, вдохновитель!
И он кидает мне под ноги тяжелую, разбухшую от горячей воды тряпку-мешковину.
В начале апреля гибнет Семен.
Не знаю, как могла прийти ему в голову такая мысль — бежать, не знаю и теперь уже никогда не узнаю: пуля стрелка уложила его.
На следующий день к нам приезжает старший оперуполномоченный из города. Он вызывает к себе поочередно начальника командировки, технорука, нового нарядчика. Потом из вахтенной избушки, расположенной за воротами, являются за мной.
Что поражает меня прежде всего, когда я вхожу в небольшую солнечную комнату, — это то, что старший оперуполномоченный, немолодой майор с орденом Ленина на груди, вежливо приподнимается из-за стола. И еще поразительнее — протягивает мне руку. Я сажусь по его приглашению на единственный в комнате стул — не на табурет в углу, а именно на стул, который стоит рядом с его деревянным креслом. Я сажусь, не спуская с майора глаз, и почему-то все время вижу его орден Ленина.
— Прискорбный случай, очень прискорбный, — говорит он, поворачиваясь вместе со своим креслом ко мне.
Лицо у него полное, приятно-розоватое. Очень чисто выбритое.
— Да, прискорбный, — отвечаю я.
— Прямо нелепость, —
Я пока не понимаю этого майора: прием, что ли, у него такой — расположить к себе, а потом оглоушить? Может, он подозревает меня в чем-нибудь? Считает соучастником побега?
— Вы были, кажется, хорошо знакомы с ним? — спрашивает он.
— Я работал около двух месяцев в его бригаде. Но я ничего не знал…
— Нет, вы не подумайте!.. — словно бы спохватывается майор, поднимая полные чистые руки над коленями. — Я, голубчик, совсем не о том, — говорит он ласково. — Я хотел спросить вас, не замечали ли вы в поведении, в поступках этого человека чего-то такого, ну, ненормального… какие-то отклонения? Ведь вы как воспитатель наблюдаете людей, верно?
— По-моему, он был нормальный, — отвечаю я. — Хотя этот его поступок…
— Вот-вот, я как раз об этом. Знаете, в моей практике встречались подобные случаи. Внезапное умопомрачение… Ведь человеческая психика — очень тонкая и капризная штука, очень!
Теперь я, кажется, понимаю: старшему оперуполномоченному хотелось бы задним числом объявить Семена сумасшедшим, квалифицировать его побег как результат внезапного помешательства и тем самым обелить наше начальство, которое, конечно же, должно нести ответственность за это трагическое происшествие. Ему, оперуполномоченному, вероятно, надо заручиться моей поддержкой — чтобы я подписал какой-нибудь акт, — и поэтому он так ласков и предупредителен. Теперь все понятно.
— Нет, он был нормальный, со здоровой психикой, — говорю я.
Не хочу я оправдывать нашего начальства и не хочу помогать этому ласковому майору.
Возможно, у Семена, вдруг решившего бежать, и было мгновенное помутнение рассудка. Но отчего? Оттого, что человек устал мучиться неведомо за какие грехи.
Майор мягко барабанит пальцами по подлокотнику кресла. Глаза его тускнеют.
— Вы сейчас дурно думаете обо мне, — говорит он, — и тут, наверно, ничего не поделаешь… Давайте, однако, попробуем быть объективными. Часовой трижды предупреждал беглеца, но тот не остановился. В сумке и карманах погибшего не обнаружено ни одного сухаря, ни крошки хлеба. Далее, он пытался бежать среди бела дня да еще в солнечную погоду. Спрашивается: если он был в своем уме, то на что он рассчитывал? Каким образом надеялся уйти и куда? И самое главное, зачем? Вот г и пригласил вас, чтобы вы помогли нам разобраться, хотя, не скрою, у нас уже сложилось довольно определенное мнение…
И тон у него уже другой — не ласковый, а усталый и, пожалуй, несколько печальный… А может, и правда, он хочет разобраться, искренне хочет?
— Из всех поставленных вами вопросов, гражданин майор, — говорю я, — мне ясен только один, вернее, я могу ответить только на один ваш вопрос…
— Почему «гражданин майор»? — перебивает он меня.
Я несколько теряюсь.
— А как же?
— Что вы, осужденный или подследственный? Вам предъявлено какое-нибудь обвинение? Что вообще у вас здесь происходит? — Майор встает и, часто переставляя свои полные ноги, отходит к окну, за которым тающий снег и солнце. — Почему «гражданин»? Откуда у вас это отчаяние?