Люди остаются людьми
Шрифт:
В кабинете начальника накурено. Хозяин — за столом. На стульях Курганов и Ампилогин. У двери на табурете незнакомый военный в белой шубе.
— Садись, орел, — дружелюбно говорит мне начальник.
Недоумевая, присаживаюсь на крайний стул. Ампилогин подмигивает мне тоже дружелюбно. Курганов, заложив ногу за ногу, читает какую-то бумагу.
— Ну так, без дальних вступлений, — потирая конопатую щеку, говорит начальник. — Есть предложение поставить тебя воспитателем.
— Меня?!
— А что? Вот товарищ Ампилогин утверждает (начальник так и говорит: «товарищ»),
— А ты куда? — спрашиваю я Ампилогина, и вдруг мне все становится ясным: это его ждет машина и этот военный в шубе, начальник не оговорился, назвав Ампилогина товарищем…
Нет, не радость, а жгучая зависть и обида охватывают меня. Я понимаю, что это неблагородно, но я не радуюсь, я завидую, и мне обидно: почему он, а не я?! Или почему только он?
— Ничего, и ты скоро поедешь, — будто прочитав мои мысли, говорит Ампилогин.
Внезапно в моих глазах он делается чужим, принадлежащим к какому-то иному, высшему, недоступному мне миру.
— Я согласен, — быстро говорю я начальнику, хотя он, кажется, и не спрашивал моего согласия.
Предложение стать воспитателем, только что приятно ошеломившее меня, особенно потому, что я ждал совсем другого от встречи с начальником, уже не представляется мне лучезарным: я хочу домой, хочу уехать вместе с Ампилогиным, хочу на волю!..
— Добро. Не будем задерживать товарищей. Мы тут еще побеседуем. Ну!.. — И, поднявшись, начальник встряхивает большую руку Ампилогина. — Кланяйся столице. Буду в Москве, проведаю, если примешь.
— Без пол-литра не приму, — смеется Ампилогин, уже чужой мне, человек с иной, счастливой планеты.
Он и сам, вероятно, это чувствует и, желая как-то сократить вдруг возникшее расстояние между нами, подает мне руку и обнимает меня.
— Адрес мой у тебя есть. Заходи в любое время…
Словно я тоже москвич и вольный человек. И я прощаю ему его счастье.
— Будь здоров, Александр. Счастливого пути.
— Спасибо. Будь и ты.
Затем Ампилогин прощается с Кургановым и в сопровождении молчаливого военного, козырнувшего начальнику, уходит.
Начальник вновь усаживается за стол. Лицо принимает обычное властное, чуть озабоченное выражение. Курганов грустен — это понятно.
— Значит, так, — говорит мне начальник. — Завтра утром выступишь перед людьми. Через три дня годовщина Красной Армии, напомни об этом, о ее славных традициях, о героизме и тэдэ и тэпэ. Чтобы народ постоянно чувствовал, что здесь тоже фронт. Выполнение производственного плана — вот наша главная боевая задача. Установки ясны?.. Выступать перед народом приходилось?.. Только так — побоевей, побоевей! Ты ведь где-то очень боевой, я знаю. Даже жалобы на тебя поступают. — Начальник, усмехнувшись, взглядывает на Курганова. — Вот если бы не наш технорук, не быть бы тебе воспитателем, прямо скажу.
— А я, между прочим, не оправдываю его, — сухо говорит Курганов. — Мордобой — это не наши методы.
— Ну, подумаешь, разок двинул власовца, — говорит ему начальник и потом мне: — Вообще, конечно, словом надо
— Понятно. — Я встаю.
— Кстати, гражданин начальник, пора наконец призвать к порядку нарядчика. По-моему, я уже не раз докладывал вам, — со сдержанным раздражением говорит Курганов.
Начальник морщится.
— Ладно, Курганов, ладно. Это-то вы как раз некстати… Вы свободны, — говорит он мне.
Я давно замечаю, что начальник и технорук не дружат, даже больше, недолюбливают друг друга.
Обычная церемония развода. Над заиндевевшим частоколом в морозной мгле горит тонкая полоска зари.
Я выступаю и говорю людям о том, что вчера вечером уехал домой наш воспитатель. Он был боевым пилотом на фронте, честным человеком в плену, хорошим товарищем здесь для всех нас, и вот теперь он возвращается в Москву, к семье. Не сомневаюсь, говорю я (и я искренне это говорю), что недалек тот час, когда мы с вами тоже вернемся к своим семьям. А пока перед нами стоит нелегкая задача — выполнить наш производственный план, и пусть пример товарища Ампилогина вдохнет в нас новые надежды и прибавит нам сил…
— Расплывчато, расплывчато, — недовольно произносит начальник, когда бригады трогаются. — Побоевее надо было, поконкретнее.
— Это то, что сейчас и надо людям. Молодец! — говорит мне Курганов и уходит в распахнутые ворота вслед за бригадами.
К нам приезжают артисты: голубоглазая девушка с ямочкой на подбородке, высокий горбоносый мужчина с сухим интеллигентным лицом и чернявый парень с наружностью карманного вора.
Одеты, как все заключенные, — в стеганые малахаи и ватные штаны. Даже девушка. И голодные: это я сразу вижу по особому блеску их глаз. Как только их передают мне, я веду артистов в столовую и прошу нашего повара, волосатого Петю-одессита, покормить их.
Они едят торопливо и жадно. Девушка тоже.
— Петя, подкинь им еще, — шепчу я повару.
— А кто мне эти пайки возместит? Начальник выпишет, да? — ворчит Петя, но «подкидывает»: приносит на стол с полдюжины клейких перловых запеканок.
— Ого! — радуется горбоносый. — Да у вас тут просто курорт!
— Мерси, — говорит девушка и тонкими, не очень чистыми пальчиками берет одну из запеканок и вонзает в нее белые острые зубы.
Чернявый парень уплетает свою порцию молча. Около его табурета стоит обшарпанный футляр с трофейным аккордеоном. Футляр перевязан грязноватым брезентовым поясом.
— И всех вас так здорово кормят? — интересуется горбоносый.
— Кушайте на здоровье, — дипломатично отвечаю я.
— Прекрасно, — произносит он, отправляя в рот последний кусок, прожевывает его, вытирает руки о ватные штаны и величественно-снисходительно смотрит на девушку. — О, Офелия, в последний час ты не забудь моей молитвы!
Его бархатистый баритон вибрирует, и я неожиданно робею перед горбоносым, перед девушкой и даже перед парнем с наружностью карманника: они причастны к чему-то высокому и священному, что именуется словом «искусство»… Пусть горбоносый даже и перевирает «Гамлета».