Люди сороковых годов
Шрифт:
– И то дело!
– согласился Вихров и в назначенный ему день поехал.
Плавин жил в казенной квартире, с мраморной лестницей и с казенным, благообразным швейцаром; самая квартира, как можно было судить по первым комнатам, была огромная, превосходно меблированная... Маленькое общество хозяина сидело в его библиотеке, и первый, кого увидал там Вихров, - был Замин; несмотря на столько лет разлуки, он сейчас же его узнал. Замин был такой же неуклюжий, как и прежде, только больше еще растолстел, оброс огромной бородищей
– Какими судьбами вы здесь?
– воскликнул Вихров.
Замин дружески и сильно пожал ему руку.
– Вот тут по крестьянскому делу меня пригласили, - отвечал он.
– По крестьянскому?
– спросил с удовольствием Вихров.
– Да, у нас ведь, что на луне делается, лучше знают, чем нашего-то мужичка, - проговорил негромко Замин и захохотал.
– Здравствуйте, Вихров!
– встретил и Плавин совершенно просто и дружески Вихрова. (Он сам, как и все его гости, был в простом, широком пальто, так что Вихрову сделалось даже неловко оттого, что он приехал во фраке).
– Гражданин Пенин!
– отрекомендовал ему потом Плавин какого-то молодого человека.
– А это вот пианист Кольберт, а это художник Рагуза!
– заключил он, показывая на двух остальных своих гостей, из которых Рагуза оказался с корявым лицом, щетинистой бородой, шершавыми волосами и с мрачным взглядом; пианист же Кольберт, напротив, был с добродушною жидовскою физиономиею, с чрезвычайно прямыми ушами и с какими-то выцветшими глазами, как будто бы они сделаны у него были не из живого роговика, а из полинялой бумаги.
Все общество сидело за большим зеленым столом. Вихров постарался поместиться рядом с Заминым. До его прихода беседой, видимо, владел художник Рагуза. Малоросс ли он был, или поляк, - Вихров еще недоумевал, но только сразу же в акценте его речи и в тоне его голоса ему послышалось что-то неприятное и противное.
– Я написал теперь картину: "Избиение польских патриотов под Прагой", а ее мне - помилуйте!
– не позволяют поставить на выставку!
– кричал Рагуза на весь дом.
– Это почему?
– спросил его как бы с удивлением Плавин.
– Говорят - это оскорбление национального чувства России; да помилуйте, говорю, господа, я изображаю тут действия вашего великого Суворова!
– кричал Рагуза.
– Но вы, конечно, тут представляете, - заметил ему тонко Плавин, - не торжество победителя, а нравственное торжество побежденных.
– Я представляю дело, как оно было, а тут пусть публика сама судит! вопил Рагуза.
– Удивительное дело: у нас, кажется, все запрещают и не позволяют! произнес как бы с некоторою даже гордостью молодой человек.
При всех этих переговорах Замин сидел, понурив голову.
– А что этот господин, - спросил его потихоньку Вихров, показывая на Рагузу, - в самом деле живописец, или только мошенник?
–
– отвечал спокойнейшим голосом Замин.
– А картина у него действительно нарисована?
– Не показывает; жалуется только везде, что на выставку ее не принимают.
– Искусство наше, - закричал между тем снова Рагуза, - должно служить, как и литература, обличением; все должно быть направлено на то, чтобы поднять наше самосознание.
– В чем же это самосознание должно состоять, как посмотришь на вашу картину?
– возразил ему Замин.
– В том, что наш Суворов - злодей, а поляки мученики?
– Оно должно состоять, - кричал Рагуза, заметно уклоняясь от прямого ответа, - когда великие идеи ослабевают и мир пошлеет, когда великие нации падают и угнетаются и нет великих людей, тогда все искусства должны порицать это время упадка.
– Но почему же именно нашему времени вы приписываете такое падение? вмешался в разговор Плавин, который, как видно, уважал настоящее время.
– Потому что, - кричал Рагуза, - в мире нет великих идей! Когда была религия всеми почитаема - живопись стояла около религии...
– Ваша живопись стояла не около религии, а около папства и латинства, возразил ему резко Замин.
– Живопись всегда стояла около великой идеи религии, - этого только в России не знают!
– Чем это? Тем разве, что Рафаэль писал в мадоннах своих любовниц, возразил ему насмешливо Замин.
– Он писал не любовниц, а высочайший идеал женщин, - кричал Рагуза, - и писал святых угодников.
– Да, как же угодников: портреты с пап - хороши угодники, - возражал ему низкой октавой Замин.
Он ненавидел католичество, а во имя этого отвергал даже заслуги живописи и Рафаэля.
– Вы были за границей, видели религиозные картины?
– допрашивал его Рагуза.
– Нет, не был, да и не поеду - какого мне черта там не видать! пробасил Замин.
– Видать есть многое, многое!
– вскрикивал с каким-то даже визгом Рагуза, так что Вихров не в состоянии был более переносить его голоса. Он встал и вышел в другую комнату, которая оказалась очень большим залом. Вслед за ним вышел и Плавин, за которым, робко выступая, появился и пианист Кольберт.
– Этот господин, - начал Плавин, видимо, разумея под этим Рагузу, завзятый в душе поляк.
– Поляк-то он поляк, только не живописец, кажется; те все как-то обыкновенно бывают добродушнее, - возразил ему Вихров.
– Нет, отчего же, и он рисует!
– сказал, но как-то не совсем уверенно, Плавин (крик из библиотеки между тем слышался все сильнее и сильнее).
– Я боюсь, что они когда-нибудь подерутся друг с другом, - прибавил он.
– И хорошо бы сделали, - сказал Вихров, - потому что Замин так прибьет вашего Рагузу, что уж тот больше с ним спорить не посмеет.