Люди сороковых годов
Шрифт:
– Кому ж вы будете еще читать?
– спросил он.
– Никому больше, кому же?
– ответил Павел.
– Отчего же никому?
– произнес протяжно Салов: у него в это время мелькнула мысль: "За что же это он меня одного будет этим мучить, пусть и другие попробуют этой прелести!" У него от природы была страсть хоть бы чем-нибудь да напакостить своему ближнему.
– Вы бы позвали и других ваших знакомых: Марьеновского, как этих, - Замина и Петина; я думаю, перед более многочисленной публикой и читать приятнее?
Павел от этих слов Салова впал в некоторое раздумье.
– Мне бы, признаться
– И Неведомова позовите, - продолжал Салов, и у него в воображении нарисовалась довольно приятная картина, как Неведомов, человек всегда строгий и откровенный в своих мнениях, скажет Вихрову: "Что такое, что такое вы написали?" - и как у того при этом лицо вытянется, и как он свернет потом тетрадку и ни слова уж не пикнет об ней; а в то же время приготовлен для слушателей ужин отличный, и они, упитавшись таким образом вкусно, ни слова не скажут автору об его произведении и разойдутся по домам, - все это очень улыбалось Салову.
– Вы позовите и Неведомова, - повторил он еще раз.
– Но где ж я его возьму, - он у Троицы, - говорил Вихров, ходя взад и вперед по комнате.
– Да наймите коляску и пошлите за ним; он сейчас и приедет.
– Отлично!
– подхватил Павел.
– А вы вашу комедию тоже принесете, прибавил он.
– Непременно!
– сказал Салов. Он твердо был уверен, что он своей комедией еще больше пришибет в грязь произведение Вихрова.
По уходе Салова Вихров сейчас же изготовил письмо к Неведомову.
"Милый друг, - писал он, - я согрешил, каюсь перед вами: я написал роман в весьма несимпатичном для вас направлении; но, видит бог, я его не выдумал; мне его дала и нарезала им глаза наша русская жизнь; я пишу за женщину, и три типа были у меня, над которыми я производил свои опыты. Эта, уж известная вам, m-me Фатеева, натура богатая, страстная, способная к беспредельной преданности к своему идолу, но которую все и всю жизнь ее за что-то оскорбляли и обвиняли; потому, есть еще у меня кузина, высокообразованная и умная женщина: она задыхается в обществе дурака-супруга во имя долга и ради принятых на себя священных обязанностей; и, наконец, общая наша любимица с вами, Анна Ивановна, которая, вследствие своей милой семейной жизни, нынешний год, вероятно, умрет, - потому что она худа и бледна как мертвая!.. И никто этих женщин, сколько я ни прислушивался к толкам об них, не пожалел даже; а потому я хочу сказать за них слово, как рыцарь ихний, выхожу за них на печатную арену и, сколько мне кажется, заступлюсь за них - если не очень даровито, то, по крайней мере, горячо и совершенно искренно!.. Вы, друг мой, непременно должны приехать ко мне, потому что вашему эстетическому вкусу я доверяю больше всех, и вы должны будете помочь решить мне нравственный вопрос для меня: должен ли я сделаться писателем или нет?"
Неведомов не заставил себя долго дожидаться: на другой же день после отправки за ним экипажа он входил уже в спальную к Павлу, когда тот только что еще проснулся.
– Боже мой!
– воскликнул герой мой, до души обрадовавшись гостю.
Неведомов расцеловался с ним.
Павел, взглянув ему в лицо, заметил какую-то тревогу.
– Вот как я скоро исполнил ваше желание, - говорил Неведомов,
– Что вы такое в письме вашем писали об Анне Ивановне, что она больна очень?
– Она худа мне очень показалась, - отвечал Вихров, заметив, что это известие очень, должно быть, встревожило приятеля.
– От худобы до смерти еще далеко, - произнес, как-то странно усмехаясь, Неведомов.
– От смерти, конечно, далеко, - подтвердил и Вихров.
– А как же вы писали, что она скоро умрет?
– расспрашивал его Неведомов.
– Это я так, для красноречия, - отвечал Павел, чтобы успокоить приятеля. Он очень уж хорошо понимал, что тот до сих пор еще был до безумия влюблен в Анну Ивановну. От последнего ответа Неведомов, в самом деле, заметно успокоился.
– Что же, вы в самом монастыре живете?
– спросил его Вихров.
– В самом монастыре, - отвечал Неведомов.
– И что же, скучно?
– Иногда.
– И мысль человеческая мало в ходу?
– Не много.
V
ЧТЕНИЕ
Через день после того, вверх по Никитской шли Марьеновский и Салов. Последний что-то очень, как видно, горячо говорил и доказывал.
– Что он может написать? Что может он писать?
– приставал он.
Марьеновский улыбался на это.
– То же, что и вы! Вы написали же!..
– отвечал он своим солидным тоном.
– Но я возился с этими господами... я с ними пьянствовал, черт знает сколько денег у них выиграл, и, наконец, я написал какие-то там маленькие сценки, а это - роман огромнейший.
– Что ж такое, что роман? Вы написали сцены, а он - роман.
– Никогда он не мог написать романа; вероятно, это чушь какая-нибудь.
– Почему же чушь?
– Потому что на большой роман у него ума не хватит - он глуп!
– Как глуп?
– спросил Марьеновский уже удивленным голосом.
– Так, глуп, - отвечал Салов.
Марьеновский отрицательно покачал головой.
– Напротив, - отвечал он, - я его всегда считал человеком весьма умным. Конечно, как видно, он весьма нервен, впечатлителен, способен увлекаться, но для романиста, я полагаю, это и нужно.
– Для романиста еще нужно уметь комбинировать свои впечатления.
– Может быть, он и ту способность имеет; а что касается до ума его, то вот именно мне всегда казалось, что у него один из тех умов, которые, в какую область хотите поведите, они всюду пойдут за вами и везде все будут понимать настоящим образом... качество тоже, полагаю, немаловажное для писателя.
– Но, наконец, чтобы писать - надобно знать жизнь!
– воскликнул Салов.
– А он где ее мог узнать? Вырос там у папеньки; тетенька какая-нибудь колобками кормила, а в Москве ходил в гости к какому-то параличному дяденьке.
Вихров раз только рассказал Салову довольно подробно об Еспере Иваныче и с увлечением хвалил того при этом: Салов и это поспешил осмеять.
– Но мы, однако, видели, - возразил Марьеновский, - что он жил здесь с женщиной, и прехорошенькой.
– Ну, это как-нибудь она уж сама его насильно приспособила к себе... Вы, однако, не скажите ему как-нибудь того, что я вам говорил; что, бог с ним! Я все-таки хочу оставаться с ним в приязненных отношениях.