М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников
Шрифт:
тарелки, он сухим ударом в голову слегка их надламы
вал, но так, что образовывалась только едва заметная
трещина, а тарелка держалась крепко, покуда не попа
дала при мытье посуды в горячую воду; тут она разом
расползалась, и несчастные служители вынимали из
лохани вместо тарелок груды лома и черепков. Разу
меется, что эта шутка не могла продолжаться долго,
и Лермонтов поспешил сам заявить хозяину о своей
виновности и невинности
за свою забаву.
Мы привели эти черты, сами по себе ничтожные, для
верной характеристики этого странного игривого и вме
сте с тем заносчивого нрава. Лермонтов не принадлежал
к числу разочарованных, озлобленных поэтов, бичу
ющих слабости и пороки людские из зависти, что
не могут насладиться запрещенным плодом; он был
вполне человек своего века, герой своего времени: века
и времени, самых пустых в истории русской граждан
ственности. Но, живя этой жизнию, к коей все мы,
юноши тридцатых годов, были обречены, вращаясь
в среде великосветского общества, придавленного
и кассированного после катастрофы 14 декабря, он
глубоко и горько сознавал его ничтожество и выражал
это чувство не только в стихах «Печально я гляжу на
наше поколенье», но и в ежедневных, светских и това
рищеских своих сношениях. От этого он был, вообще,
нелюбим в кругу своих знакомых в гвардии и в петер
бургских салонах; 8 при дворе его считали вредным,
469
неблагонамеренным и притом, по фрунту, дурным
офицером, и когда его убили, то одна высокопоставлен
ная особа изволила выразиться, что «туда ему и доро
га»9. Все петербургское великосветское общество,
махнув рукой, повторило это надгробное слово над
храбрым офицером и великим поэтом.
Итак, отдавая полную справедливость внутренним
побуждениям, которые внушали Лермонтову глубокое
отвращение от современного общества, нельзя, однако,
не сознаться, что это настроение его ума и чувств было
невыносимо для людей, которых он избрал целью своих
придирок и колкостей, без всякой видимой причины,
а просто как предмет, над которым он изощрял свою
наблюдательность.
Однажды на вечере у генеральши Верзилиной Лер
монтов в присутствии дам отпустил какую-то новую
шутку, более или менее острую, над Мартыновым. Что
он сказал, мы не расслышали; знаю только, что, выходя
из дома на улицу, Мартынов подошел к Лермонтову
и сказал ему очень тихим и ровным голосом по-фран
цузски: «Вы знаете, Лермонтов, что я
ваши шутки, но не люблю, чтобы их повторяли при
д а м а х » , — на что Лермонтов таким же спокойным тоном
отвечал: «А если не любите, то потребуйте у меня удов
летворения».Больше ничего в тот вечер и в последую
щие дни, до дуэли, между ними не было, по крайней
мере, нам, Столыпину, Глебову и мне, неизвестно, и мы
считали эту ссору столь ничтожною и мелочною, что
до последней минуты уверены были, что она кончится
примирением. Тем не менее все мы, и в особенности
М. П. Глебов, который соединял с отважною храбростью
самое любезное и сердечное добродушие и пользовался
равным уважением и дружбою обоих противников, все
мы, говорю, истощили в течение трех дней 10 наши
миролюбивые усилия без всякого успеха. Хотя фор
мальный вызов на дуэль и последовал от Мартынова,
но всякий согласится, что вышеприведенные слова
Лермонтова «потребуйте от меня удовлетворения»
заключали в себе уже косвенное приглашение на вызов,
и затем оставалось решить, кто из двух был зачинщик
и кому перед кем следовало сделать первый шаг к при
мирению.
На этом сокрушились все наши усилия; трехдневная
отсрочка не послужила ни к чему, и 15 июля часов
в шесть-семь вечера мы поехали на роковую встречу;
470
но и тут в последнюю минуту мы, и я думаю сам Лер
монтов, были убеждены, что дуэль кончится пустыми
выстрелами и что, обменявшись для соблюдения чести
двумя пулями, противники подадут себе руки и поедут...
ужинать.
Когда мы выехали на гору Машук и выбрали место
по тропинке, ведущей в колонию (имени не помню) 11,
темная, громовая туча поднималась из-за соседней
горы Бештау.
Мы отмерили с Глебовым тридцать шагов; последний
барьер поставили на десяти и, разведя противников
на крайние дистанции, положили им сходиться каждому
на десять шагов по команде «марш». Зарядили писто
леты. Глебов подал один Мартынову, я другой Лермон
тову, и скомандовали: «Сходись!» Лермонтов остался
неподвижен и, взведя курок, поднял пистолет дулом
вверх, заслоняясь рукой и локтем по всем правилам
опытного дуэлиста. В эту минуту, и в последний раз,
я взглянул на него и никогда не забуду того спокойного,
почти веселого выражения, которое играло на лице
поэта перед дулом пистолета, уже направленного на