Махтумкули
Шрифт:
— А что ему стоит поверить? Тем более если ты попросишь убедительно и настойчиво.
Махтумкули невольно улыбнулся. Он любил Нуретдина. Тот был веселым и честным малым, хорошим другом, отличался трудолюбием, не отлынивал ни от занятий, ни от работы за счет других. Но порой не прочь был и побездельничать малость, если это ничего не стоило.
Происходил Нуретдин из узбекского племени конграт. По его словам, отец всю жизнь играл на гиджаке, был неплохим певцом. Нуретдин не отставал от отца — научился играть на танбуре, пел как заправский бахши. В медресе это, правда, не поощрялось — услышав, что где-то в келье играют на музыкальном инструменте или поют, Бабаджан-ахун
Игнорируя разрешение Бабаджан-ахуна, Махтумкули переоделся, взял серп, кувшин с водой. На недоуменный вопрос Нуретдина: «Куда?» — ответил вопросом же: «А все наши где сейчас?» — «На заготовке сена», — пояснил Нуретдин. — «Вот и мы туда же». Нуретдин только руками развел.
Ширгази было одним из богатейших учебных заведений Хивы. Никто не знал точного учета его имущества, владений, скота. Считалось, что одни только посевные земли составляют семь-восемь тысяч танапов [30] . Богатеи и сановники, доказывая свою приверженность исламу, постоянно в виде милостыни дарили медресе крупные паи земли и воды, скот. На полях гнули спины сотни людей. Наемными батраками не ограничивались, заставляли «усердствовать в вере» на полях и учащихся. Лишь байские сынки на работу не являлись: они нанимали за себя желающих — это дозволялось.
30
Танап равен 0,2 га.
Махтумкули с Нуретдином дошли до поросшей клевером широкой луговины. Разделившись на несколько групп, учащиеся резали серпами траву. Ближайшие заметили новых жнецов, замахали руками, приветствуя и приглашая присоединиться.
Засучив рукава и пробуя пальцем, хорошо ли заточен серп, Махтумкули вошел по пояс в густой клевер, насыщенный медвяным ароматом осеннего цветения и басовитым, сердитым жужжанием шмелей. Ему не в новинку был дехканский труд — вместе со своими старшими братьями много пота пролил он на полях и луговинах Гургена — пахал, сеял, жал, молотил.
Нуретдин добросовестно поспевал за другом, бормоча себе под нос:
— Эк как уродился клевер… Принадлежи эта земля таким, как мы, не уродился бы… Не зря говорят: «И бай баю и бог — баю». Аллах, он тоже понимает, к кому щедрость проявлять следует, а к кому — и погодить…
Нуретдин любил бормотать за работой. Так — вроде бы болтуном не считался, а за работой прямо удержу нет — бубнит и бубнит, не ждя ни от кого ответа. Махтумкули и помалкивал себе. Однако, услышав: «Кабан идет!», выпрямился, потер тылом ладони затекшую от неудобного положения поясницу.
Сопя и пыхтя, приближался высокий, толстобрюхий и кривоносый человек. Пухлое лицо его было гневно. Спросил с угрозой в голосе:
— Почему опоздали?
Это был суфий Ильмурад — один из самых ревностных и преданных прислужников Бабаджан-ахуна. Вернее, наушником был и провокатором. Доносы, сплетни, клевета, поклепы — без этого он жить не мог. Его презирали и ненавидели хуже, чем злую собаку. Но для него это было трын-трава. И на кличку свою внимания он не обращал, а ведь в самом деле походил чем-то на огромного, заплывшего жиром вепря.
Махтумкули равнодушно ответил:
— Тагсир задержал.
— Я только что от него! — ощерился Ильмурад. — Мне он почему-то не сказал, что разрешил вам бездельничать!
В разговор ввязался Нуретдин:
— Сам бы догадаться мог — вон ты у нас какой здоровущий
Ильмурад зыркнул на Нуретдина косым глазом — как съесть его собирался.
— Укорочу тебе язык! Рано или поздно, но укорочу!
Махтумкули ткнул Нуретдина в загорбок. Тот, посмеиваясь, присел, заработал серпом. Суфий Ильмурад, ворча, потащился на другую делянку.
До полудня не разгибали спины. Когда солнце поднялось в зенит, все собрались вокруг глинобитной вышки, предназначенной для наблюдения за посевами. Пили чай, обедали. Обычно такие сборища без споров не обходились, потому что много было прочитано и услышано от наставников, у каждого был свой любимый поэт, свой ученый и свой философ, которых над-60 лежало всемерно утверждать и возвеличивать перед другими поэтами и философами.
Спорили не все. Особняком держались те, кто избрал своим уделом аскетизм, отшельничество. Эти будущие подвижники очень раздражались, когда рядом с ними горячо спорили, а пуще того — смеялись.
Нуретдину же смеяться хотелось всегда. Ну что это за жизнь без улыбки! Разве можно жить с постоянно кислой физиономией и глазами, прикованными к носкам своей обуви? Вон они, сидят полукругом десятка полтора, гудят себе полушепотом, а что гудят, не разберешь, хоть совсем рядом стань. Головы понурили, как заезженные ишаки, живой человечинки в лицах нет, полнейшая отрешенность. Или это ненормальные, ущербные люди? Вроде бы нет, некоторые — настоящий кладезь мудрости. Есть такие, которые с редким мастерством слагают стихи на любую тему, другие без запинки шпарят наизусть сотни строк стихов. Но они — духовные калеки, ибо нет для них греха тяжелее, чем смотреть на мир открытыми глазами живого человека, радоваться красотам и прелестям жизни, жить желаниями простых людей.
Нуретдин допил свой чай. Ополоснул пиалу. Потянулся с хрустом, сладко потянулся, будто весь мир обнять хотел. И продекламировал в пространство:
Без тебя, моя жизнь, пусть душа улетает, страдая. Ты со мной — и не нужно мне пери, не нужно мне рая!Сидящие полукругом суфии разом вскинули головы, оборотили их к Нуретдину. На лицах их читались отвращение и озлобленность. Устрашающим басом один сказал:
— Замолкни, нечестивец!
Нуретдин не намерен был отступать без боя — не в его правилах было это. Он встал, чтобы удобнее говорить было, набрал в грудь побольше воздуха. Его дернули за полу: не ввязывайся. Однако покорность никогда еще не была источником мира — низенький широкоплечий суфий вскочил, подошел, нервно облизывая губы и поигрывая сжатыми кулаками.
— То, что ты сейчас произнес, повторишь при самом таг-сире! Понял? Иначе сорок раз пожалеешь о сказанном!
Нуретдин тоже напыжился, сжал кулаки.
Споры, случалось, доходили и до потасовок. Похоже, дело шло к этому. Махтумкули повернулся к коротышке, примиряюще сказал:
— Спешить никогда не следует, ибо ум заключается не столько в знании, сколько в умении применить знание на деле, учил великий Эристун [31] . Для того, чтобы идти к тагсиру, нужно иметь более веский аргумент, нежели два стиха Алишера Навои, прозвучавшие после доброго обеда на поле благословенного медресе Ширгази.
31
Эристун — Аристотель.