Машины зашумевшего времени
Шрифт:
Немедленно вслед за этим Луговской записывает еще один вариант поэмы, где появляется Ленин как спаситель смысла истории — «испорченного», как можно судить по глухим намекам, в том числе и Сталиным. Можно предположить, что написание этого второго варианта для Луговского было актом одновременно самоуговаривания и подготовки стихотворения к подцензурной печати:
Величье Ленина всегда над нами. Его мы не уступим злым, бетонным, Неубедительным в своей тоске. […] Когда я молод был — я видел брови Чуть рыжеватые. Я видел глаз, Направленный в грядущее — я видел Незабываемые отсветы лица. Он все глядел на блеклый абрис башни. Мы думали — он может возвратиться. Он возвратился. Да, он возвратился. [482]482
Там
Тем не менее, чтобы оправдать мрачно-стоические фрагменты своих поэм, Луговской объяснил, что его метод — это «шекспиризация (sic!) деятелей истории, творцов революции» [483] , дозволительная после XX съезда КПСС. (В набросках к поэме «Город снов», описывающей жизнь эвакуированной интеллигенции в Алма-Ате, Луговской дал портрет разуверившегося, впавшего в пессимизм мастера, страдающего «нехваткой воли», — в первоначальном наброске он был назван по имени: Эйзенштейн [484] . Вероятно, Луговской первоначально надеялся отвести от себя обвинения в «пессимизме», но в 1956–1957 годах то ли махнул рукой на возможность таких обвинений, то ли принял во внимание начавшуюся реабилитацию Эйзенштейна.)
483
Луговской В. Поэзия — душа народа. С. 263.
484
Материалы к творческой истории… С. 678. Напомню, что Луговской был автором текстов песен для фильма Эйзенштейна «Иван Грозный».
Восприятие истории как насилия было свойственно раннему Луговскому в очень высокой степени, хотя в этот период он не был откровенным сторонником монтажной эстетики. Советская республика представала в произведениях Луговского как наивысшее выражение (если перефразировать Коржавина) духа истории, которому следует пожертвовать «ветхое» человеческое «я», чтобы вместо него было создано новое. К советскому государству — как и многие люди его поколения, Луговской называл СССР просто «республикой» — он обращался со стихами, напоминавшими экстатическую молитву высшей силе:
Такие, как я, срывались и гибли наперебой. Я школы твои, и газеты, и клубы питал собой. Такие, как я, поднимали депо, и забой, и завод, — Возьми меня, переделай и вечно веди вперед. […] Три поколенья культуры, и три поколенья тоски, И жизнь, и люди, и книги, прочитанные до доски. Республика это знает, республика позовет, — Возьмет меня, переделает, Двинет время вперед.485
Луговской В. Письмо к Республике от моего друга // Луговской В. Собр. соч: В 3 т. Т. 1. М.: Художественная литература, 1988. С. 167–171.
Совершенно иную картину дают посмертно опубликованные сочинения. Во всех этих текстах гораздо резче и заметнее проявились принципы монтажной эстетики, но при этом в них до минимума редуцирована идея персональной жертвы «республике» и «духу истории». Все эти тексты представляют собой длинные монологи, написанные белым пятистопным ямбом и в качестве жанрового и стилистического образца явно ориентированные на стихотворения Александра Блока из цикла «Вольные мысли» (1907) и на уже упомянутый цикл поэм Максимилиана Волошина «Путями Каина» [486] . Уже в блоковском цикле есть фрагменты, композиция которых напоминает резкую смену кинематографических планов, дальнего и ближнего:
486
Другую точку зрения см. в статье: Пашков А. В. Истоки белого пятистопного ямба в стихе В. А. Луговского // Вестник Сургутского гос. педагогического ун-та. 2011. № 3 (14). С. 172–178.
Тем заметнее отличие поэтического мировоззрения «Вольных мыслей» и «Середины века». Идеи и образы блоковского цикла обнаруживают явную связь с ницшевской философией всеобщего становления, с ее сильным акцентом на переживании не истории, но современности. Так, например, процитированное стихотворение «О смерти» перекликается по мысли со следующим рассуждением из работы Ницше «О пользе и вреде истории для жизни» (1874):
487
Блок А. О смерти // Блок А. Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. Т. 2. Стихотворения. Книга вторая (1904–1908). М.: Наука, 1997. С. 205, 207.
…Исторические люди верят, что смысл существования будет все более раскрываться в течение процесса существования, они оглядываются назад только затем, чтобы путем изучения предшествующих стадий процесса понять его настоящее и научиться энергичнее желать будущего; они не знают вовсе, насколько неисторически они мыслят и действуют, несмотря на весь свой историзм, и в какой степени их занятия историей являются служением не чистому познанию, но жизни. […] Кто не пережил некоторых вещей шире и глубже всех, тот не сумеет растолковать чего-либо из великого и возвышенного в прошлом [488] .
488
Цит. по изд.: Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни / Пер. с нем. Я. Бермана // Ницше Ф. Соч.: В 2 т. М.: Мысль, 1996. Т. 1. С. 159–230, здесь цит. 166, 198.
В противоположность идеям Ницше и Блока, главным героем книги Луговского становится именно история. Она изображена глазами человека, чья судьба безнадежно деформирована историческими катаклизмами, — и в этом смысле историософия Луговского в ее «стоическом» варианте явственно перекликается с историософией Волошина.
Огонь родил убийства и напасти, Он сам, лоснясь тяжелой медной мордой, Входил клубами в раскаленный дом.489
Материалы к творческой истории… С. 704.
На одном из последних публичных выступлений, 31 января 1957 года, Луговской объяснял свою книгу как систему лейтмотивов, связывающих обобщенные образы исторических событий, — метод, близкий к волошинскому:
Это не попытка соединить воедино какие-то исторические события, это как бы душа некоторых событий… Вся книга… сделана по принципу «цепи». Цепь эта перезванивает: иногда перезванивают образы, иногда одна и та же строка, иногда это одно и то же действующее лицо или это потомок того лица, которое действовало раньше. […] Здесь — еще раз повторяю — попытка обобщить время [490] .
Вступление к книге «Середина века» прославляет Октябрьскую революцию 1917 года и манифестирует веру в прогресс (на жаргоне советских редакторов такие идеологически правильные стихотворения, предварявшие подборку, назывались «паровозами» — Луговской, по признанию Гринберга, написал его буквально за несколько дней до отправки книги в печать [491] ), но повествование в значительной части поздних поэм Луговского посвящено или предчувствию Первой или Второй мировых войн [492] , или демонстрации разрушительности и бесцельности насилия, которое несет с собой история. Один из героев стихотворения «Новый год» (1957) — вызывающий у автора безусловную симпатию поэт — провозглашает:
490
Луговской В. Раздумья о поэзии. С. 48–49.
491
Материалы к творческой истории… С. 670.
492
Впрочем, этот мотив возникает у Луговского в более ранних стихах — ср., например, стихотворение «Кухня времени» (1929): «Мы в дикую стужу / В разгромленной мгле / Стоим / На летящей куда-то земле — / Философ, солдат и калека. / Над нами восходит кровавой звездой, / И свастикой черной и ночью седой / Средина / Двадцатого века!» (Луговской В. Собр. соч.: В 3 т. Т. 1. С. 159).