Масоны
Шрифт:
– Этот пристав - подлец великий!
– сказал тотчас же после его ухода Максинька.
– Великий?
– повторил Лябьев.
– Ух какой, первейший из первейших! Говорит, в частную службу идет, а какая и зачем ему служба нужна? Будет уж, нахапал, тысяч триста имеет в ломбарде.
– Не может быть!
– не поверил Лябьев.
– Уверяю вас, но что об этом говорить! Позвольте мне лучше предложить вам выпить со мной пива!
– сказал Максинька, решившийся на свой счет угостить себя и Лябьева.
– О, нет-с, - не позволил ему тот, - лучше
– Благодарю, - сказал с нескрываемым удовольствием Максинька, и когда портер был подан и разлит, он поднял свой стакан вверх и произнес громогласно: - Пью за ваше здоровье, как за первого русского композитора!
– Не врите, не врите, Максинька, - остановил его Лябьев, - есть много других получше меня: первый русский композитор Глинка.
– Так!
– не отвергнул Максинька.
Затем, по уходе Лябьева, Максинька пребывал некоторое время как бы в нерешительном состоянии, а потом вдруг проговорил необыкновенно веселым голосом половому:
– Миша, дай-ка мне еще бутылочку пива!
– Да вы и без того много надолжали; хозяин велел только вам верить до двадцати пар, а вы уж...
– Ну, ну, ну! Что за счеты!
– остановил его Максинька одновременно ласковым и повелительным голосом.
Половой, усмехнувшись, пошел и принес Максиньке бутылку пива, которую тот принялся распивать с величайшим наслаждением и, видимо, предавался в это время самым благороднейшим чувствованиям.
Однажды, это уж было в начале лета, Муза Николаевна получила весьма странное письмо от Сусанны Николаевны.
"Музочка, душенька, ангел мой, - писала та, - приезжай ко мне, не медля ни минуты, в Кузьмищево, иначе я умру. Я не знаю, что со мною будет; я, может быть, с ума сойду. Я решилась, наконец, распечатать завещание Егора Егорыча. Оно страшно и отрадно для меня, и какая, Музочка, я гадкая женщина. Всего я не могу тебе написать, у меня на это ни сил, ни смелости не хватает".
Когда Муза Николаевна показала это письмо Лябьеву, он сказал:
– Тебе надобно ехать!
– Непременно, - подхватила Муза Николаевна, - а то Сусанна, пожалуй, в самом деле с ума сойдет.
– Положим, что с ума не сойдет, - возразил Лябьев, - и я наперед уверен, что все это творится с ней по милости Терхова: он тут главную роль играет.
– Конечно, без сомнения!
– подхватила Муза Николаевна.
– А с ним ты перед отъездом не повидаешься?
– спросил Лябьев.
Муза Николаевна несколько мгновений подумала.
– Но зачем мне с ним видеться?
– начала она с вопроса.
– Подать ему какую-нибудь надежду от себя - это опасно; может быть, ты и я в этом ошибаемся, и это совсем не то...
– Отчего же не то?
– сказал с недоумением Лябьев.
– Оттого что... как это знать?.. Может быть, Егор Егорыч завещал Сусанне идти в монастырь.
– Какие глупости!
– воскликнул Лябьев.
– Тогда к чему же ее фраза, что ей отрадно и страшно?
– К тому, что идти в монастырь Сусанне отрадно, а вместе с тем она боится, сумеет ли вынести монастырскую жизнь.
–
– отвергнул с решительностью Лябьев.
– Не спорю, но ты согласись, что мне лучше не видеться с Терховым, и от этого надобно уехать как можно скорей, завтра же!
– Завтра же и поезжай!
– разрешил ей Аркадий Михайлыч.
– Я поеду, но меня тут две вещи беспокоят: во-первых, наш мальчуган; при нем, разумеется, останется няня, а потом и ты не изволь уходить из дому надолго.
– Куда ж мне уходить?
– отозвался Лябьев.
– Да в тот же клуб, где ты уже был и поиграл там, - заметила с легкой укоризной Муза Николаевна, более всего на свете боявшаяся, чтобы к мужу не возвратилась его прежняя страсть к картам.
Лябьев, в свою очередь, был весьма сконфужен таким замечанием жены.
– Что ж, что я был в клубе; я там выиграл, а не проиграл!
– проговорил он каким-то нетвердым голосом.
– Это ничего не значит, - возразила ему супруга, - сегодня ты выиграл, а завтра проиграешь вдвое больше; и зачем ты опять начал играть, скажи, пожалуйста?
– Ах, Муза, ты, я вижу, до сих пор меня не понимаешь!
– произнес Лябьев и взял себя за голову, как бы желая тем выразить, что его давно гложет какое-то затаенное горе.
– Напротив, я тебя очень хорошо понимаю, - не согласилась с ним Муза Николаевна, - тебе скучно без карт.
– Скучно; а почему мне скучно?
– Потому, что ты недоволен всем, что ты теперь ни напишешь.
– Да как же мне быть довольным? Даже друзья мои, которым когда я сыграю что-нибудь свое, прималчивают, и если не хулят, то и не хвалят.
– Ну, что ж с этим делать? Надобно быть довольным тем, что есть; имя себе ты сделал, - утешала его Муза Николаевна.
– Какое у меня имя!
– возразил с досадой Лябьев.
– Я не музыкант даже настоящий, а только дилетант.
– Но что ж такое, что дилетант? Точно так же, как и другие; у вас все больше дилетанты; это-то уж, Аркадий, я понимаю, потому что сама тоже немножко принадлежу к вашему кругу.
– Нет, Михаил Иваныч Глинка не дилетант!
– воскликнул, иронически рассмеявшись, Лябьев.
– Что такое его "Жизнь за царя"?.. Это целый мир, который он создал один, без всяких хоть сколько-нибудь достойных ему предшественников, - создал, легко сказать, оперу, большую, европейскую, а мы только попискиваем романсики. Я вот просвистал удачно "Соловья" да тем и кончил.
– Что ты говоришь: тем кончил? Мало ли твоих вещей?
– продолжала возражать Муза Николаевна.
– Вещичек, вещичек!
– поправил ее Лябьев.
– А все это отчего? Михаил Иваныч вырос посреди оркестра настоящего, хорошего оркестра, который был у его дяди, а потом мало ли у кого и где он учился: он брал уроки у Омана, Ценнера, Карла Мейера, у Цейлера, да и не перечтешь всех, а я что?.. По натуре моей, я знаю, что у меня был талант, но какое же музыкальное воспитание я получил? Обо мне гораздо больше хлопотали, чтобы я чисто произносил по-французски и хорошо танцевал.