Мать Печора (Трилогия)
Шрифт:
– Фольклористика, - отвечает Красильщиков.
– Изучает она фольклор, то есть народное творчество.
– Вот это наука!
– обрадовался Матвей.
– В море пена так не кипит, как у нас работа. Уголка такого неосталось, где бы творчество не шло. И что же, - спрашивает он опять гостя, - хорошо наука идет? Успевает?
– Видите ли, - замялся Красильщиков, - вы меня не совсем точно поняли: я говорю о другом творчестве, о поэзии.
– О песнях?
– Да, и о песнях, которые народ сложил, и о сказках, и о былинах,
– А о плачах-то к чему?
– удивляется Матвей. Нам, признаться, плакать-то еще до революции понадоело. Пора бы вроде и позабыть их: слезы-то у людей подсохли...
– Нет, это очень интересно, - спорит Красильщиков.
– Сколько в этих плачах поэзии, красоты!
– Насчет поэзии не знаю, а насчет красоты могу с вами спорить: нету ее в плачах, - не соглашается Матвей.
– Ну, значит, у вас уж ухо так устроено, что оно красоты не слышит, развел руками Красильщиков.
Потом он достал из сумки толстую тетрадь, быстренько перебрал страницы и нашел то, что искал.
– Вот вы послушайте, - говорит он всем нам, - и скажите, кто из нас прав, я или товарищ бригадир.
– И нараспев причитает:
Как падет-то на ум, на разум
Мое горькое гореванье,
Расколышет мне мысли-думы
Про великое бедованье,
По рабам я да по холопам,
По кулацким да долгим срокам,
По большим я да переездам,
По великим да переходам...
По чужим-то людям, злосчастна,
Под грозой ли да непомерной,
Я жила, будто свечка таяла,
Не от жарка огня палючего,
Не от теплого красна солнышка
Я от горя да от печали,
От тоски ли да от кручины,
От великого безвременья...**
У девушек покраснели глаза. Анна Егоровна вздыхала. Мужики насупились. А Матвей с первых же слов стал вслушиваться да вглядываться, будто старого знакомого увидел, и как только Красильщиков смолк, глаза в него, как буравчики, ввинтил.
– Ты что же это, - спрашивает, - у моей Фелицаты выпытал?
Тот сначала не понял, о чем говорит Матвей. Потом перевернул страничку и показывает:
– Да, здесь точно сказано: "Записано у Фелицаты Макарьевны Перегудовой, шестидесяти двух лет, жительницы села Светлозерье".
– А сказано у тебя, что она этот плач сорок пять лет не плакивала? допытывается Матвей.
– Я и то однажды только, на своей свадьбе, слышал...
– Ну, рассудите, - не отступается от нас Красильщиков, - есть тут поэзия?
– Мастерливо сложено, - соглашается Трифон Окулович.
– Горько жилось - сладко плакалось, - рассудила Анна Егоровна.
– Вот-вот!
– ухватился Матвей.
– Горько жилось! Вот какой ценой людям доставалась старопрежняя красота. Да пропади она пропадом, завей песком, занеси снежком такую красоту! Красота без счастья не живет, без него она мертвая!
– А вы что, девушки, молчите?
– не унимается Красильщиков.
–
– И не надо нам этой красоты, - отвечает Паня.
– Верно Матвей говорит: дороговата она, - смеется Параня.
– По-моему, частушки-то красивей, - вступилась Оленька, - зря вы их обижаете.
– Не тот век, - отрезала Верочка.
– Поэзия во все века живет!
– спорит фольклорист.
– Вон у вас в Светлозерье одна старушка заговоры знает - полсотни заклятий, и каждое полно поэзии! А ведь они не в другом веке, а может, в другом тысячелетии зародились!..
– Это, верно, - подтверждает Иван, - он у бабки Мерекши все беспрогонные молитвы записал...
– Или возьмите Ивана Егоровича Дрыгалова, - показывает Красильщиков на Ивана.
– Я две недели записывал у него сказки. Он знает их больше ста пятидесяти. Это же полная сокровищница народной поэзии.
– А нам они что-то прискучили, - говорит Миша.
– Сам говорит, сам слушает, - подтверждает Николай Богданов.
– А сколько он знает былин!
– расхваливает фольклорист Ивана. Сколько пословиц и поговорок!
Тут Матвей подошел к Красильщикову и говорит:
– А ну-ка, покажи нам Ивановы пословицы.
Взял тетрадь и читает:
– "Пословицы и поговорки Ивана Егоровича Дрыгалова"...
"Все по-старому, как мать поставила"...
– Это у нас-то все по-старому?! Эх, Иван, Иван! Все у нас со старых мест сдвинулось, все ходом идет. Вот она где, поэзия, вот где красота! А в твоей, Иван, пословице никакой жизни не осталось. Пословица-покойница, и место ей в гробу, а не в живых устах.
И все рыбаки на том согласились. А Иван молчит, и фольклорист молчит. А Матвей со своего председательского места дальше речь ведет. Взглянет в тетрадь и читает Иванову премудрость:
– "Чужое страхом горожено", - читает Матвей дальше.
– Кто надгробную речь говорить будет?
– Дай мне сказать, - просит Миша.
– Вот у нас на Печоре не было и нету воровства...
– Было, - перебивает Иван, - была такая притча-диковинка годов сорок назад. Федор Митрич Дитятев из Виски на путину ехал и полфунта сухарей у кулака украл.
– Верно, - подтвердил Матвей.
– При мне его в волостном правлении стегали, а потом он в мезенской тюрьме три года за это высидел. До самой революции Федорову семью Стеганцами звали.
– Так вот, я сказать то хотел, - говорит Миша, - прежде люди от страха чужого не брали, а нынче из сознательности не берут...
– Не в этом только дело, Мишенька, - остановил его Матвей.
– Много ли прежде своего-то у нас было? Ведь весь белый свет чужим считался. За твоим двориком весь мир чуж-чуженин, за любой межой - огород чужой, а что дальше - и вовсе не свое. Человек на всех своих путях за чужое запинался. А в советскую нашу пору трудовой человек всему хозяин.