Мать выходит замуж
Шрифт:
Я медленно направилась к дому.
— Разве ты не хочешь поиграть с нами? Давай прыгать через веревку с мячом! Я сбегаю домой за мячами, у меня их два, и один дам тебе.
Девочка так горячо упрашивала меня, что даже подошла вплотную, потом несколько раз завистливо провела грязным кулаком по моему новому платью.
— Отстань, — сказала я и оттолкнула ее. Мне было противно, захотелось домой — к шоколадному винограду и мальчику с лягушкой, к худой и бледной матери, которая каждый вечер перед приходом отчима начинает беспокоиться, бродит из угла в угол и что-то бормочет. Она боится, что он опять не придет, хотя он ежедневно уверяет ее, что прошлое
А с ребятами что-то получилось не так. Гордость моя исчезла, я стояла на дороге, окруженная целой толпой детворы, и мне было очень грустно.
Все произошло как-то неожиданно. Они слишком долго мешкали, а я слишком долга была одна — теперь я не хотела ни с кем водиться. Прыгать через веревку я умела и раньше, еще до того, как у меня появилось красивое платье. Разве надо было надеть новое платье, чтобы получить право играть с ними? Но ведь сами-то они вовсе не такие уж нарядные. Я никак не могла понять этого, мне хотелось поскорее уйти. Какие они глупые, сопливые, завистливые!
Я знала, что могу плюнуть в них, а они и глазом не моргнут. В них воспитали почтение ко всему новому, богатому, ко всякому, кто хоть в чем-нибудь выше их. Теперь — нарядная, с леденцами в руках — я могла делать все что угодно. Но надолго ли? Как только платье и ботинки износятся, все опять станет по-прежнему. Меня снова начнут гнать. Как могут существовать дети, столь непохожие на Ханну? Почему Ханна только одна? Чего они от меня хотят? Раньше они ругались и дразнили меня, стоило мне только приблизиться. Что же им нужно теперь?
Во мне сразу проснулась безграничная любовь к матери, к нашей комнате, к привычным и милым вещам. Ведь мы с матерью так одиноки, у нас ничего нет, только вазы, комод да еще кое-какие вещи… Желудевый диван мне в тысячу раз дороже, чем вся эта ватага! Захотелось покоя, чтобы меня никто не стыдил, не подлизывался, захотелось поскорей уйти домой. Мне они не нужны. Все, чего я так горячо желала, оказалось ненужным. И девчонки, для которых главное — красивое платье, тоже не нужны. Отчим терпел меня только ради матери, ребята — ради нового платья. Одной лишь матери была я нужна; да еще образ Ханны жил в моем сердце, голос ее причинял боль и звал.
Не отвечая на их просьбы остаться поиграть, я продолжала медленно идти к дому. Они не отставали.
— Я пойду домой, я не хочу играть. Вот вам мои леденцы, — не останавливаясь, я протянула конфеты той девочке, что стояла ближе.
Они сразу отстали, сгрудились вокруг девчонки с конфетами, совсем как стая ворон вокруг кучки зерен. Я уныло поплелась дальше.
Так в первый раз узнала я то безысходное одиночество, которое охватывает человека, когда он сталкивается с людской несправедливостью и равнодушием к несчастным, с преклонением и раболепием перед счастливцами или теми, кого принимают за счастливцев. Чувство это скоро переходит в покорность судьбе, превращается в оковы, имя которым — ничтожество и беспомощность.
Наступил октябрь, а мы все еще жили у Вальдемаров, хотя давно уже решили переехать. Теперь не проходило дня, чтобы не прибегала Ида, умоляя меня выйти поиграть, а внизу дожидались ребята. Ида рассказала им о красивом «бюсте» — мальчике с лягушкой, и хотя мне пришлось снова надеть свое старое платье, то недолгое время, что мы еще жили у Вальдемаров, верховодила уже я.
Ребенок не способен долго размышлять о людском непостоянстве и легкомыслии, но где-то в глубине души все-таки остается трещинка. Кончилось тем, что
Я так долго вертелась среди взрослых, столько наслушалась разговоров, что теперь фантазия моя разыгралась вовсю. Лавочница рассказывала как-то про одного старого батрака, работавшего в саду у ее родителей. Он ел картошку прямо в мундире. Я знала, что сад их расположен сразу же за поселком. Много темных октябрьских вечеров подряд таскала я за собой девчонок к этому саду, и мы часами караулили под кухонным окном, надеясь увидеть, как старик будет есть картошку в мундире. Мне удалось внушить ребятам, что это — предел человеческих возможностей.
На тонких занавесках освещенного лампой окна четко выделялись тени людей. Но старика мы среди них ни разу не видели. Зато часто было видно, как два лица приближаются друг к другу. Тогда мы замолкали. Мы были прежде всего девочками.
— Они целуются, — шептала я, — они любят друг друга, — и мы замирали.
— Она не пошла к своему дружку, она утопилась в Обакке, — снова рассказывала я, когда мы в осенней темноте возвращались домой, так и не увидев старика. Девочки слушали затаив дыхание, а потом покорно сносили побои, которыми их награждали за позднее возвращение, но на следующий вечер опять тайком пробирались к лавке, и мы снова шли в сад. Мы подкрадывались к окну примерно в одно и то же время и всегда видели те же две тени; что бы те двое ни делали — ужинали или пили кофе, — в конце концов лица их непременно сближались. И всегда у меня находилось что рассказать девочкам на обратном пути.
Однажды я спросила фру, где сейчас тот батрак, который ел картошку в мундире.
— Бог мой, девочка, что ты болтаешь? — удивилась она. — Он умер ровно тридцать лет назад.
Да, это был удар. Раньше мне не приходило в голову спросить, а теперь оказалось, что с тех пор, как он ел картошку в мундире, прошло уже тридцать лет!
Ни слова не сказала я об этом своим подругам. Свалив все на мать, которая якобы заставляет меня помогать укладываться, я больше не выходила по вечерам на улицу. Хорошо еще, что мы должны были переехать, иначе история со стариком выплыла бы наружу.
Отчим лишился своей временной работы. Теперь он целыми днями торчал дома, и я часто слышала, как мать говорит, что на новом месте жалованье будет слишком маленьким.
— Что сделаешь на сто пятьдесят крон в год?
— А квартира, а дрова, а мука?
Но мать это, по-видимому, не убедило.
12
В один из последних дней октября мы с матерью, покачиваясь, ехали в одноконной рессорной коляске с полстью. Такие коляски считаются очень удобными и красивыми. Крупная, гладкая и очень ленивая лошадь останавливалась перед каждым холмиком, хотя вещей у нас было совсем немного, а пассажиры не отличались полнотой: мать, снова худая и стройная, я с ввалившимися щеками да правивший лошадью отчим, которого никак нельзя было назвать толстым. Мать и отчим опять поладили, и я, как всегда, безропотно отошла на задний план. Во всяком случае, мне так казалось.