Меншиков
Шрифт:
— Учили они нас с огненными шестами на штурмы ходить, а тут… шершни летают, ядрами лупят!
— Сразу ничего не бывает.
— Да генералы и теперь на консилии лаются. Кто из них прав, чёрт те знает…
— Что-о! — Пётр вскочил, дёрнул шеей. — Суёшь нос, проходимец! — Схватил дубовую трость.
Но Алексашка успел бомбой вылететь из палатки.
Сентябрь стоял тихий и тёплый. Будто отуманенное, солнце в ясном голубом небе с белыми круглыми облаками ещё грело по-летнему, но уже пожелтели травы и листья, полетела над полями лёгонькая радужная паутинка, птицы перед отлётом за море уже начали
К тому же в лагере начались повальные болезни солдат, падеж лошадей. Пётр вынужден был снять осаду Азова.
Не больше сделано было Шереметевым и Мазепой в низовьях Днепра.
9
Первая неудача не заставила Петра отказаться от намерения овладеть Азовом — наоборот, с изумительной энергией начал он готовить новые средства для обеспечения успеха второго похода.
Убедившись, что многоначалие в армии пагубно, Пётр назначил главнокомандующим над всеми войсками боярина Алексея Семёновича Шеина, приобретшего некоторый опыт в прежних крымских походах. Очевидно было также и то что Азова не взять, если не будет заперт вход в него с устья Дона. Для блокады крепости с моря нужны корабли. И Пётр принял решение: построить флот в течение осени и зимы.
Местом для постройки судов был назначен Воронеж. В городе этом, окружённом со всех сторон хорошим корабельным лесом, судостроение велось издавна ещё потому, что главным образом отсюда шёл сплав «жалованья» — хлеба, сукон, холстов и военных припасов, — отпускаемого государем донскому казачьему войску.
К концу февраля 1696 года были заготовлены части для двадцати двух галер и четырёх брандеров; работали солдаты Преображенского и Семёновского полков, воронежские судовщики, плотники, согнанные из разных мест к государеву делу. В лесистых местах, прилегающих к Дону, — возле Козлова, Доброго, Сокольска, — 26000 рабочих должны были срубить к весне, для погрузки сухопутного войска, 100 плотов, 300 лодок, 1300 стругов.
Пётр ещё в конце зимы прискакал в Воронеж и сам принялся за топор и циркуль. Мешала больная нога. Приходилось сильно опираться на плечо неразлучного Данилыча. Свой глаз нужен был всюду, и Алексашка вынужден был водить Петра по всем участкам работ.
Затруднений в строительстве было хоть отбавляй. Тысячи рабочих не являлись на указанные места, многие убегали с работ, подводчики разбегались с дороги, бросая перевозимую кладь, — горели леса — и именно там, где рубили струги, «через что струговому делу чинилось великое порушение. а морскому воинскому походу остановка», в кузницах не хватало угля…
Погода тоже «чинила порушение и остановку»: крепчайшие морозы стояли до первой половины апреля. Снег на судовых дворах, звонко хрустевший при каждом, даже самом лёгоньком, шаге, был сплошь усеян свежей, пахучей щепой. Днями падал редкий снежок, но всё холодело, яснело, а к ночи так примораживало, что звёзды казались огнями, горевшими на тёмно-синем покрове.
— Ну и студёно ж на дворе! Вызвездило страсть! — крякал Пётр, входя в избу, обирая сосульки со своих «котских» усов, двигая
— А в Москве? — спрашивал Меншиков.
— В Москве можно тёплые сараи найти. На Яузе при стекольном заводе, к примеру, такие хоромины есть, что вей сколько хочешь.
Данилыч подхватывал:
— Доски для опалубки тоже на всех московских лесопилках бы надо пилить. Здешние лесопилки не управляются. И о том бы, мин херр, Францу Яковлевичу тоже надобно отписать.
Сами Пётр и Данилыч работали не покладая рук: сколачивали стапели, тесали сырые, мёрзлые брёвна, стругали брусья — показывали пример делом, работой.
«А за воронежскими десятниками смотри да смотри, — раздумывал Меншиков. — Воротяжки. Дубы стоеросовые. Одеты как сторожа у складов: в тулупах, валенках, у всех в руках суковатые палки. Смотрят волками. Заросли, — ажно из ушей седые космы торчат. Слова зря не уронят. Себе на уме мужики».
— А вы делом доказывайте, — накидывался на них Алексашка, — что с палками-то шастаете! Или что сторожите?
Но десятники, встречавшие его низкими поклонами, мяли шапки, стоя перед ним равнодушно-почтительно, с таким видом, что всё равно ничего не поделаешь.
В конце концов, Данилыч махал рукой, сбрасывал кафтан, плевал на руки — и во главе десятка:
— А ну, робятушки!.. Будет по чарке! — коротко взмахивая топором, ловко надрубая бревно в местах будущей затеей. Разогнувшись, он снова плевал на ладони и привычно сноровисто принимался тесать.
Недаром о нём толки шли:
— Мастак!.. Да и во всё, как есть, он вникает. Во всё! И в ратном тож деле, заметь, особливо когда до новинок доходит, в том разе смысленней его почесть нет никого. А государю то лестно. Вот и пойми ты из этого!
— Может, и за бомбардира ответить?
— Не то что за бомбардира, а может… Даже диву даёшься!.. Мы-то, чай, видим. Не-ет, мы даром не хвалим… А уж так-то сказать — и отчаянный! То возьми во внимание: кругом ядра свищут, бывало, турецкие… И сейчас в ответ наши — р-раз! — из всех ружей, да опосля того — гр-рох! — из всех пушек. И пошло, братец мой, и пошло, индо сердце захолодает, дух захватывает, руки отымаются!
— Привычку надо по этой части.
— И не говори! Подумаешь умом — головушка кругом. Кабы, кажись, маленько ещё — помереть! Ужасть, братец ты мой! И о двух головах пропадёшь! А ему хоть бы что, балагурит, чертяка. Заметь: не кланяется пулям да ядрам, не прячется, а завсегда на виду, да ещё балагурит. Верно тебе говорю. И всё ловко, ядрёно да весело. Ну, разносчиком был, сам понимаешь… Опять же нужно тебе сказать, на корабле он, как векша, по канатам, по мачтам-от лазает…
Да, что служил, что работал Данилыч отменно — весело, чисто, сноровисто.
— Любо-два! — с завистью и радостью вскрикивал Пётр, старавшийся рядом, в соседнем, правофланговом десятке, с нескрываемым восхищением наблюдал, как из-под топора Алексашки пласт маслянисто-желтой щепы с сочным хрустом, ровно, «по нитке», отваливается от гладко отёсанного бревна.
Несмотря на препоны и порушения, всё было «здорово», и «дело шло с поспешением», потому что «мы, — писал Пётр Стрешневу, — по приказу прадеду нашему Адаму в поте лица едим хлеб свой».