Михалыч и черт
Шрифт:
— Сука!
Дмитрий схватил Иеремия («болтаешь всё время?! доболтался, гад!») за плечи и резко встряхнул его, словно собираясь рывком подбросить вверх, под самый потолок.
— Где?!
— Кто? — всё тем же спокойным голосом осведомился Иеремий.
— Игнатий! Он только что здесь был. На меня смотрел! Смотрел! А потом ушёл… Почему ушёл?!
— Так ведь не было его здесь, — ответил Иеремий.
— Ой, да поналетели тута злые разбойники! — затянула из-под стола Феклиста.
— Молчать!
«Что же это со мной?» подумал Дмитрий. «Что?
— А ты поплачь, — медленно, с какой-то непонятной, но явной угрозой сказал Иеремий.
И глаза его, до того бесцветные, безжизненные, словно вырезанные из мутной, песком потёртой слюды, вспыхнули багровыми, с кровавым отсветом, огоньками.
— Поплачь…
В голосе его не было ни прежнего невозмутимого спокойствия, ни скрытой иронии, ни выводящей из себя назидательности.
Было… Торжество! Восторг от быстрой, легко одержанной победы. Тщательно скрываемая, но всё-таки прорвавшаяся, выдавшая себя радость.
Он смотрел на Дмитрия с дерзким веселием охотника, загнавшего добычу в ловушку. И губы карлика, подрагивая, тянулись в ядовитой, ехидной усмешке.
— Что? — испуганно переспросил Дмитрий и одёрнул руки (на миг ему показалось, что Иеремий, по крысиному ощерив рот, вцепится ему в палец и сдавит его, перекусывая, острыми своими зубами… нет, зубов он видел, но был почему-то был уверен, что они острые, непременно острые и прочные, словно сталь…).
— Что такое?! Чего… чего лыбишься то?
— Поплачь, — повторил Иеремий и показал Дмитрию язык (тонкий и чёрный, словно у гадюки, разве что не раздвоенный на конце… да мог бы быть и раздвоенным, едва ли бы Дмитрий тому удивился, разве что испугался бы ещё сильнее).
— Поплачь.
— Что ты заладил? Что?!
Дмитрий уже не с раздражением, а с испугом смотрел на карликов.
— Жизнь, она ведь… — Мефодий вздохнул и, взяв нож, начал медленно, размеренными движениями, намазывать масло на хлеб. — Она ведь штука такая. То смеёшься, то плачешь. А жизнь то — она проходит. Так вот, за смехом да плачами. Вот, вроде и вещи какие-то удивительные происходят. Интересные даже. Мир странным становится. Меняется вроде… Или не меняется вовсе? Может, и не меняется. Вроде замечаешь того, чего раньше не замечал. Скажем, приходит кто-то, а потом выясняется, что никто и не приходил. Ищешь, а искать и нечего. А ты это заметил. А что заметил? Ничего. Потому что ничего и не было. И всё плачешь. Или злишься. Всё вокруг тебя новое, странное такое… А смысл в том какой? Может, и никакого? Так, посмеяться немного. Да поплакать. А то ведь как без этого? Никак.
Он протянул бутерброд Дмитрию.
— Скушай, раб несчастный.
А потом голосом заботливым итихим спросил:
— Тебя за что из института выгнали?
— Чего? Я то… Меня…
— За воровство! — донёсся из-под стола радостный возглас Феклисты. — Беспутный сынок то у меня!
Разоблачение это совершенно добило Дмитрия. Он не знал, что ответить (да и что мог сказать он неожиданно усыновившей
— Вещи у сокурсников воровал, — продолжала разоблачать его Феклиста. — К декану в сейф залез… Сор вот не хотели из избы выносить… Отчислили потихоньку. Повезло сыночку моему! Повезло! А то сидеть бы, сидеть бы в узили-ще. Уж как я рада за него, как рада! Ведь выпутался, кормилец, выпутался. Да к мамке то и пришёл. Проведать, стало быть. Вот ведь у меня сыночек какой!
«Мою маму…»
Губы у Дмитрия побелели от страха и волнения.
— Мою маму, — тихо сказал он, — зовут Антонина Петровна. Она под Москвой… недалеко от Москвы… в Подольске. Она живёт там. Я на прошлой неделе у неё был. И не смей…
— Не скушал бутерброд то, — заметил Мефодий и, вздохнув, положил хлеб на стол. — Всё тебе чудится что-то. Всё кажется.
— Мама — не кажется, — тихо, но твёрдо сказал Дмитрий. — Не кажется… Не та, что под столом сидит. Не эта…
— А ещё врал всё время, — добавила Феклиста.
— Сука! — крикнул Дмитрий, сдёргивая рывком скатерть.
Тарелки, чашки, ваза с конфетами, серебристый поднос — всё, смешавшись звоном и дребезгом, полетело вниз, усыпая пол осколками и пёстрой мешаниной так неожиданного прерванного чаепития.
— Я знаю…
Феклиста, всхлипнув, выбралась из-под стола и на четвереньках поползла к шкафу. Схватившись за приоткрывшуюся дверцу, попыталась встать.
Да не смогла, и так замерла, полусогнутой, жалкой, всхлипывающей.
— Ирод, — прошипела она. — Мамку тоже обманывал. Говорил, что стипендию получает, а сам не получал. Кофту вот купил… Дескать, теперь у него повышенная стипендия. Как у отличника. Батя то спился, денег домой, почитай, года три не носит. На, дескать, мама, тебе кофту… Давно ли было? А? Почитай, месяца два прошло. А вроде как вчера…
— Я знаю точно, — сказал Дмитрий, — ты — не мама. Вы — не люди. Мрази вы!
— Это вот… — хотел было возразить Иеремий.
— Мрази! Вы чего тут сидите? Я знаю, что вы тут делаете! Знаю! Раскусил я вас, уродцы недоделанные. Я сразу заподозрил, да только сам догадке этой верить не хотел. Больно страшно было… Страшно было признать. Всё смешками отделываетесь. Насмехаетесь. А я понял! Всё понял!
— Что понял? — настороженно спросил Мефодий.
— Пауки вы! — заявил Дмитрий. — И не квартира это — паутина. Вы — пауки, которые людьми прикинулись. Заманили, затянули… Я вот бьюсь теперь в паутине вашей. Слабею. А вырваться не могу. А вы сидите тут, чаёк пьёте. Ждёте, пока я совсем ослабею. А потом? Потом что?
— Кто тебя сюда заманивал? — голос у Иеремия стал вдруг наглым и появился в нём тон высокомерно-повелительный, словно и впрямь вспомнил Иеремий о том, что он — повелитель судьбы и владыка жизни беспомощного своего гостя, а не согбенный, немощный карлик в шутовском наряде. — Кто затягивал? Очнись, тупица!