Моченые яблоки
Шрифт:
В это время уже подрастали близнецы, а старший — Петр — учился в Москве, и у него был сын, названный Виктором в честь деда.
…В большой пятистенной избе, когда приехали гостить Ксения Георгиевна с Витей и Лялей, сразу стало шумно, весело. Ждали Петю, отпуск у Пети был в июле, собирались поехать на Селигер и близнецов — Толю и Колю — взять с собой…
…Осенью сорок первого года четырнадцатилетнего Толю застрелил немецкий офицер, квартировавший в соседнем доме у Семянниковых. Застрелил просто так, когда Толя пришел к Семянниковым за огнем (кто первый затапливал, у того и брали огонь, чтобы зря не тратить
Немец выскочил на крыльцо, что-то кричал и целился из автомата в бегущих к семянниковским воротам Ксению Георгиевну и свекровь. Ксения Георгиевна в страхе остановилась, а свекровь упала на землю и поползла к воротам. Она не плакала — выла и все ползла, ползла, темная длинная юбка мешала ей, платок сбился с головы, немец кричал и целился, но не стрелял почему-то, а Ксения Георгиевна обхватила руками подбежавших Колю, Витю и Лялю и тоже выла беззвучно в страхе, тоске и ужасе…
Коля, Николай Викторович Зариньш, сейчас директор авиационного завода, на котором работает Ляля. Коля, так же как Витя, успел на войну, но остался жив и вернулся — единственный из всех мужчин их семьи. Свекровь Анна Тихоновна этого уже не узнала. После гибели старшего сына она слегла. Грузная, с темным суровым лицом лежала в боковушке (так называлась выгороженная из горницы комната).
— Ксения, — говорила она невестке, — Колю заставь учиться, когда вернется.
Не допускала мысли, что он может не вернуться. Война кончалась, но еще убивали, еще шли бои, и какие!
— Заставь учиться, когда вернется. Скажи ему, это мой наказ.
И тем же строгим голосом обращалась к Ляле. Называла ее, впрочем, не Лялей, а настоящим именем.
— Лена, ты мать береги. Береги ее, жалей.
По вечерам за огородами громко кричали лягушки, Ксения Георгиевна накидывала на плечи теплый свекровин платок, выходила за калитку, шла к валу. Так здесь называлась высокая насыпь, внизу, как река, текли рельсы, проносились поезда, с грохотом — товарные, со свистом — пассажирские; лязгал семафор — тогда еще были семафоры, — далеко на станции зажигались огни.
Так и осталось в памяти: мучительная тишина весенних вечеров, тишина одиночества, и над нею, рядом с нею, не смешиваясь, грохот поездов, кваканье лягушек, стук опускающегося семафора…
Свекровь умерла летом после победы. На кладбище Ксения Георгиевна упала на сырой, желтый от песка холм и плакала громко, захлебываясь, не стыдясь своих учеников. Они пришли всем классом и стояли поодаль, за спинами старух, шептавших над нею: «Пусть покричит, пусть…»
После похорон стали собираться в Москву. Ксения Георгиевна написала Коле, чтобы, когда демобилизуется, приезжал к ним. «Будем вместе думать, как жить дальше», — писала она. Коля представлялся таким, каким они проводили его на войну: белобрысым, тонкошеим, очень похожим на ее Витю.
В сорок шестом году в их квартиру в Трубниковском переулке постучался широкоплечий плотный человек в лейтенантской форме. В одной руке он держал чемодан, в другой — фуражку. Темные волосы косо падали на вспотевший лоб.
— Вам кого? — спросила Ксения Георгиевна.
— Тетя Ксения, — тихо сказал лейтенант, — разве ты меня не узнаешь?
Это
…Белобрысым и тонкошеим навсегда остался Витя. Несмышленым мальчиком остался Толя. Молодым остался Петя. А им, живым, предстояло меняться, мужать, стареть. Предстояло жить.
Старшим в доме стал Коля. Ляля слушалась его беспрекословно.
— А мне Коля разрешил, — говорила она матери, когда та, возвращаясь с работы, звала ее со двора домой.
— Чего ты не заставишь ее уроки делать? Часами болтается во дворе, — выговаривала Ксения Георгиевна племяннику.
— Успеет она уроки, я ей помогу.
Коля помогал Ляле готовить уроки, проверял с Ксенией Георгиевной тетрадки, был врожденно грамотен, хоть правил грамматики почти не знал, забыл. И всю трудную работу в доме взял на себя. Когда после второго курса (Коля учился в авиационно-технологическом) его послали на практику, Ксения Георгиевна, оставшись вдвоем с Лялей, растерялась: тяготы жизни, с которыми, казалось, так легко справлялся Коля, представлялись ей непомерными.
Это оттого, думала она, что я так скудно живу, душевно скудно. Надо жить легко, весело, а я, как старуха, волочусь по жизни, мне все трудно…
— Вы знаете, — сказала как-то Ксения Георгиевна давнишней своей приятельнице. Еще до войны начинали вместе работать в школе. — Вы знаете, стыдно признаться, но мне кажется, что в войну мне жилось легче.
Вероника Амосовна — так звали приятельницу — мгновенно поняла, о чем идет речь.
— Чему тут удивляться, — сказала, — тогда у всех была общая война, а теперь у каждого своя. В одиночку-то воевать куда трудней!
У каждого своя. По утрам, когда Ксения Георгиевна варила на керосинке жиденькую кашу для Ляли, у соседки Марьи Кирилловны на трехфитильном новом керогазе жарилась яичница с ветчиной из американских банок. Розовая эта ветчина с капельками застывшего на ней желе вызывала у Ляли злые слезы.
— Надоела мне твоя каша, — говорила она матери.
Дверь их комнаты была плотно закрыта, но Ксения Георгиевна все равно боялась, что Марья (между собой они звали соседку Марьей) услышит, как Ляля завидует ветчине, яичнице и вообще всему благополучию соседей. Не вполне честному благополучию, как подозревала Ксения Георгиевна, но разве Ляле объяснишь?
Всю жизнь было так: она ничего не могла ей объяснить, — так это и осталось. Как будто на разных языках говорят. Всю жизнь на разных языках.
Когда Митя ушел, Ксения Георгиевна предложила Ляле разменять квартиру.
— Это еще зачем? — удивилась Ляля.
— Тебе же лучше будет одной, без меня, — робко сказала Ксения Георгиевна.
— А Алешка?
— Алеша пусть будет со мной, пока я ему нужна.
— Ну нет, — решительно отвергла Ляля. — Позорище какое-то!
С тех пор жили втроем в трехкомнатной квартире, которую получил Митя. Он ушел к матери, ни на что не претендуя, хоть Ляля, желая выглядеть бескорыстной, предлагала: «Возьми магнитофон или телевизор». И отказалась от денег, которые он хотел отдать за машину.