Мое самодержавное правление
Шрифт:
Одним словом, он хочет отличить благоразумное уважение к иностранному просвещению, нужное России, от безрассудного уважения к иностранцам без разбора, вредного и смешного [287] .
Теперь осмелюсь сказать слово о самом авторе. Его мать [288] выросла на глазах моих; и его самого, и его братьев знаю я с колыбели. В этом семействе не было никогда и тени безнравственности. Он все свое воспитание получил дома, имеет самый скромный, тихий, можно сказать, девственный характер; застенчив и чист, как дитя; не только не имеет в себе ничего буйного, но до крайности робок и осторожен на словах.
287
Жуковский
288
Авдотья Петровна, урожд. Юшкова, во втором браке Елагина (см. ее биографию в «Русском архиве» 1877 года). Она была на 6 лет моложе В. А. Жуковского. П. Бартенев.
Он служил несколько времени в Архиве иностранных дел в Москве. Несчастная привязанность, которая овладела душою его, заставила его мать отправить его для рассеяния мыслей в чужие края. Проезжая через Петербург, он провел в нем не более недели и, это время прожив у меня [289] , отправился прямо в Берлин, где провел несколько месяцев и слушал лекции в университете.
Получив от меня рекомендательные письма к людям, которые могли указать ему только хорошую дорогу, он умел заслужить приязнь их. Из Берлина поехал он в Мюнхен к брату, учившемуся в тамошнем университете [290] . Открывшаяся в Москве холера [291] заставила обоих братьев все бросить и спешить в Москву делить опасность чумы с семейством. С тех пор оба брата живут мирно в кругу семейственном, занимаясь литературою.
289
И. В. Киреевский гостил у Жуковского в январе 1830 года.
290
Петру Васильевичу (1808–1856), будущему собирателю и исследователю русского фольклора и видному славянофильскому публицисту.
291
Эпидемия холеры началась в Москве в сентябре 1830 г.
И тот и другой почти неизвестны в обществе; круг знакомства их самый тесный; вся цель их состоит в занятиях мирных, и они, по своим свойствам, по добрым привычкам, полученным в семействе, по хорошему образованию, могли бы на избранной ими дороге сделаться людьми дельными и заслужить одобрение Отечества полезными трудами, ибо имеют хорошие сведения, соединенные с талантом и, смело говорю, с самою непорочною нравственностию.
Об этом говорить я имею право более нежели кто-нибудь на свете, ибо я сам член этого семейства и знаю в нем всех с колыбели.
Что могло дать насчет Киреевского Вашему Императорскому Величеству мнение, столь гибельное для целой будущей его жизни, постигнуть не умею. Он имеет врагов литературных, именно тех, которые и здесь, в Петербурге, и в Москве срамят русскую литературу, дают ей самое низкое направление и почитают врагами своими всякого, кто берется за перо с благороднейшим чувством.
Этим людям [292] всякое средство возможно, и тем успешнее их действия, что те, против коих они враждуют, совершенно безоружны в этой неровной войне; ибо никогда не употребят против них тех способов, коими они так решительно действуют. Клевета искусна: издалека наготовит она столько обвинений против беспечного честного человека, что он вдруг явится в самом черном виде и, со всех сторон запутанный, не найдет слов для оправдания.
292
Речь идет о Н. И. Грече, Ф. В. Булгарине и редакторе «Московского телеграфа» Н. А. Полевом, враждебным пушкинскому кругу
Не имея возможности указать на поступки, обвиняют тайные намерения. Такое обвинение легко, а оправдания против него быть не может. Можно отвечать: «Я не имею злых намерений». Кто же поверит на слово? Можно представить в свидетельство непорочную жизнь свою. Но и она уже издалека очернена и подрыта.
Что же остается делать честному человеку и где может найти он убежище? Пример перед глазами. Киреевский, молодой человек, чистый совершенно, с надеждою приобрести хорошее имя, берется за перо и хочет быть автором в благородном значении этого слова. И в первых строках его находят злое намерение.
Кто прочитает эти строки без предубеждения против автора, тот, конечно, не найдет в них сего тайного злого намерения. Но уже этот автор представлен Вам как человек безнравственный, и он, неизвестный лично Вам, не имеет средства сказать никому ни одного слова в свое оправдание, уже осужден перед верховным судилищем, перед Вашим мнением.
На дурные поступки его никто указать не может, их не было и нет; но уже на первом шагу дорога его кончена [293] . Для нас он не только чужой, но вредный. Одной благости Вашей должно приписать только то, что его не постигло никакое наказание. Но главное несчастие совершилось.
293
После закрытия «Европейца» Киреевскому было запрещено выступать в печати, над ним был установлен полицейский надзор.
Государь, представитель закона, следственно сам закон, наименовал его уже виновным. На что же послужили ему двадцать пять лет непорочной жизни? И на что может вообще служить непорочная жизнь, если она в минуту может быть опрокинута клеветою?
Приписка П. Бартенева:
«Письмо это, равно как и два предыдущие, черновые; они сохранились у сына Жуковского, Павла Васильевича, и ему обязаны мы этим украшением «Русского Архива». Издание “Европейца” было прекращено по тайным наветам Булгарина с братиею. Его вышло всего две прекрасные книжки.
Отпечатанные листы третьей неконченой книжки (402 страницы) составляют редкость и хранятся у немногих любителей старины. Они имеются в Чертковской библиотеке. «Европеец» подробно описан в «Книжных редкостях» И. М. Остроглазова (см. «Русский Архив» 1892 года)».
Всемилостивейший Государь!
294
Русский архив. 1890. № 6. С. 279.
Я был оклеветан пред Вашим Императорским Величеством. С высоты престола от имени Вашего пали на меня укоризны, оскорбительные для моей чести. Я не заслужил оных.
Мне можно было равнодушно сносить часто неосновательные обвинения, устремленные на меня недоброжелателями, потому что в их несправедливости видел я одну слабость предубеждения; но язвы, нанесенные чести и сердцу моему августейшим именем Вашим, слишком глубоко в них врезались: державная власть выше предубеждений и лицеприятий.
Ныне смело взываю к правосудию и бесстрастному могуществу моего Государя. Умоляю его обратить свое всемилостивейшее внимание на письмо мое к Московскому военному генерал-губернатору князю Голицыну и на записку мою, о себе составленную.
Сознаюсь в том, в чем могу казаться виновным, но с всеподданнической покорностью и с безбоязненною откровенностью смело противоречу выражениям, обо мне употребленным в отношении графа Толстого, и говорю, что честь моя и совесть вопиют против обвинений, меня поразивших.