Могила для 500000 солдат
Шрифт:
Солдаты переглядываются, облокотившись на тюфяки. Щенок крутится по животу бульдозериста.
— Ты, Дафни?
— Мне нужно вымыть бульдозер, господин капитан.
— Вымоешь его после.
— Я не хочу торчать у него всю ночь.
— Смотр через три дня, у тебя будет время.
— А там наряды, караул… Сегодня ваша колючка, завтра перепахать сад полковника, послезавтра придет генерал и будет тискать меня, пока я мою бульдозер.
— Да или нет?
— Если я скажу «нет», я попаду в тюрягу, если скажу «да», попаду в нее
— Все вы трусы и тыловые крысы.
— Мы все побывали в стычках и засадах. Все старики. И потом, никто не хочет подчиняться генералу. Тивэ он тоже хочет выебать? Зачем он запер его на складе?
— Вас это не касается. Генерал болен, но он выздоровеет.
Щенок ложится между ляжек Дафни, его теплый живот согревает член солдата. Капитан Ксантрай выходит, щенок пытается соскочить с живота Дафни, но тот удерживает его за хвост:
— Оставайся с нами, не ходи к этим подонкам.
Щенок оборачивается, кусает солдата за палец, соска кивает с тюфяка.
Капитан Ксантрай снова пересекает двор, перед ним появляется Пино с ножом в руке; солнце светит так ярко, что Ксантраю видится убийца, он кладет ладонь на бедро и расстегивает кобуру пистолета:
— Господин капитан, что с генералом? Почему он больше не выходит?
— Убирайся отсюда. Ты мне отвратителен. Ты уже всем разболтал про пять тысяч франков?
— То, что генерал меня любит, вас не касается. Он первый любит меня так сильно. Ваш приятель Тивэ не оскорблял меня. Но я найду вас на гражданке, попробуете сиротского ножичка. Ксантрай вытирает пот со лба:
— Ты развратил нашего генерала.
— Ну надо же! Он стал другим, ваш генерал, он положил на вас, на вашу войну, на ваши пытки; знаете, куда он пристроил свои галуны? А Монсеньор и Бог? Святой Пиньоль, моли Бога о нас.
— Молчи.
— Не бойтесь, я не буду вас насиловать. Вы слишком худосочны.
— Как ты разговариваешь с генералом?
— Как проститутка, каковой я и являюсь, господин капитан. И он мне отвечает, как проститутка, каковой он мечтает стать.
— Приходи после ужина в мою комнату.
— И вы туда же? К вам… Нет, господин капитан, не хочу. Не было дождичка в четверг.
— Приходи, если мы сбежим с острова, я, Тивэ, Эмилиана и Серж, ты присоединишься к нам?
— Вы меня бросите на том берегу, а я не хочу снова встретить тамошних мужиков.
— Мы любили бы тебя.
— Я хочу одного: чтобы меня прикончили здесь.
— Почему ты хочешь умереть?
— Потому что я ублюдок. Я не существую. Я ничего не умею делать. Так, по крайней мере, останется хоть запись. Когда я сдохну, струя мочи стечет на руки медсестры или монашки, месть, господин капитан. Мир — большой бордель: все дети продаются.
Солдат запускает пятерню в шевелюру, когда он вынимает ее, черная полоса — жир и машинное масло — проходит посреди его лба; корни волос слегка кровоточат. Капитан кладет ладонь на плечо солдата, на его ладонь, прижатую к шейной
— Насекомое живет достойнее меня, оно может родиться, жить и умереть свободным и невинным, укрывшись под одной и той же травинкой, никому неведомое, никем не тронутое.
— Прости, что я тебя оскорблял. Ты поедешь с нами?
— Не отнимайте у меня моей свободы. У вас в головах возник чудовищный образ борделя. Для меня это естественное состояние. Вы подчинялись гувернантке, я — сутенеру. Вы учились наукам, я — любви. Я знаю, как распорядиться своим телом. Я умею быть красивым без оглядки, когда я ссу и когда я сплю; я могу быть черным, желтым, красным, негром, викингом, греком, рабом на галерах; моя слюна, грязная, как пена прибоя, плещет по животам мужчин, как прибой, проливается в их открытые рты, как капли дождя, жжет их веки, как капли дождя, стекающие с листьев, мой живот втягивается и набухает под их губами, как болотная жижа, я привязан цепями, прибит гвоздями к кожаной кушетке, к измятой постели, к мокрому тюфяку, к липкому кафелю, к цементу, под моей спиной лопаются раздавленные черви.
— Молчи, молчи.
— Ребенком воспитательница положила меня, закутанного в одеяло, на пороге борделя, чья — то рука поднимает меня за волосы, воспитательница убегает, я молчу, страх толкает меня в душный зал, где плещут волны спермы и вина; одеяло сдернуто, брошено под кушетку, посреди зала молодой человек делает записи в расходной книге; рука хватает меня за горло, сжимает его; в глубине открывается дверь, из темного сада в мое лицо веет дыхание ветра и трав; рука поднимает меня за загривок, как котенка.
— Откроет ли Божество свое сердце, когда мы будем пить кровь его сердца? Когда оно разбудит меня, прикоснувшись солнечной рукой и сосновыми губами? Когда пройдут женщины, взыскующие материнства, молодые вдовы с хриплыми, нежными, сюсюкающими голосами, не отвернет ли оно глаз от моего полуголого тела, скорчившегося в фонтане, где ледяная вода плещется у меня между ног, а мою намокшую голову удерживают в объятьях солнце и песчаный ветер?
Тивэ вытягивается на раскладушке, скрестив ладони под затылком.
Все правильно. Я, наконец, один. Я грязен. Попытки побриться нелепы, я сожалею о ледяной воде Мэзон Форестье этой зимой, утром натянувшийся брезент палатки касается моего колена. Первым делом умыться, чаще смотреть в окно, чтобы не забыть дневной свет, переставлять три часа в день ящики на стеллажах, поднимая их на вытянутых руках, вслушиваться в голоса, в лай собак, в шорох песчинок, смотреть на сокращения мышц допрашивающих меня офицеров, не размякать с Ксантраем. Мыслить, а не мечтать: пусть Ксантрай мечтает за меня.