Молоко волчицы
Шрифт:
Лес дарил ему ягоды, прохладный шелк тени, россыпи золотых монет на мураве, а Глеб угощал его словом, дальним, из пропавших, досоветских станиц. Что все меняется, уходит, он знал. И лишь в старину было все прочным, долговечным, неменяемым. И все-таки сердце забилось — а вдруг? И поспешил в густые заросли лопухов и лилий, к скале в бархатном плаще… Звон будто слышится, но жив ли тот родник?
И душу покрыла радость — вот он Сладкий Колодезь, кристальный ключ, бьющий из-под скал. Лет, почитай, двадцать не доводилось пить из него, а в детстве и юношестве
Долго пил Глеб Васильевич, свернув стаканом свежий лист лопуха. Вода осталась прежней. Только узнал ли родник своего друга?
За жизнь притомился. Прилег под роскошным кизиловым кустом в рубиновых опоясках ягод. Раздумался о прошлом, о нынешнем. В станице некогда предаваться мышлению, а в шорохах лесной глухомани мечтается. Вон нарядная сойка-красавица, небось тоже дом имеет, птенцов вырастила. Одному все же тяжко, волки и те стаями ходят. А ведь и он был в стае. Имел братьев, мать, любимую, детей, дом — и ничего не осталось. Только память хранит многое. Вот ясень — под ним, в зарослях чистого барбариса, обцеловывал милые плечи и лицо. И послышались мирные выстрелы дальнего дня, вспомнилась молодецкая медвежья охота…
Долго грезил, не хотел открывать глаз, а когда открыл, то подивился творящей силе воспоминаний — перед ним стояла Мария. Высокая, изможденная, в юбке из мешковины, с топором, веревкой и корзинкой. Как двадцать лет назад. Предлагал на похоронах Михея сходиться — отказалась. А дрова на себе таскает! Его опять кольнуло виноватое чувство силы, превосходства перед ней, у него уже наметился кусок хлеба, а ей и при немцах не сладко.
— За дровами? — спросила Мария, чтобы не здороваться.
— Ага. И ты? — встал Глеб. — Подвезу, ишак добрый.
— Спасибо, донесу.
Глеб посмотрел на бутыль из-под молока в корзине Марии. Еще не успела сполоснуть — зеленое стекло в тумане.
— Себе брала, — заметила она его взгляд. — Едешь на день — хлеба бери на неделю!
Ладно, это его не касается. Вот и братец Спиридон с лопаткой поехал не иначе оружие выкапывал! Глеб политики избегает. А жить хочет с ней, с Марией. Встал повыше на склоне, прочерченном десятками овечьих дорожек. Она вроде стала повыше Глеба ростом.
— Помнишь, говорили мы тогда, избушку тут сплесть? — Проникновенно спросил Глеб.
В самую точку попал. Много ночей мечтала она в молодости о жизни с Глебом вдвоем, в лесной глуши среди цветов, пчел, родников…
— Может, пришел наш час? — уговаривал он ее.
Мария со страхом отодвинулась — неужто быть еще четвертому роману? Никогда. И твердо ответила:
— Не помню, не говорили!
— Короткая у тебя память. А я ровно привязанный к тебе. Недаром присушивала ты меня, колдовала.
— Дура была — и присушивала. В дом вселился?
— Горбом наживал — и вселился. И тебе пора в него переходить, а то женюсь на молоденькой.
— Не дай бог, кто за тебя пойдет,
— Еще и свадьбу какую закачу! У меня две квартирантки, по двадцать годков, розочки, сами на шею вешаются.
— Это глухонемые? Ты же хотел на хромой венчаться, бери немую — то-то будет тебе воля!
Она говорила спокойно, с издевкой. Глеба бесили ее слова. Незаметно переступил ниже, на другую дорожку, чтобы лучше видеть беззащитно открытую шею Марии Зачесались лапы — так бы и задушил. Но лапы заняты — топор держит, чтобы не потерять. Языком прикрывал во рту зубы — не впиться бы в затылок! Поднималась старая любовь-ненависть, любовь-злость, любовь, располосованная, как шашкой, надвое.
Стоят бывшие возлюбленные с топорами в руках под тем самым ясенем, где миловались. Мария сказала:
— Вот бы мне намекнули тогда, как мы встретимся тут через тридцать лет, не поверила бы!
— Помнишь? Вот и имена наши ножиком вырезаны, чернеют еще. А стаканчик спрятан ниже, у трех камней. Посидим?
Земля под высоким ясенем равнодушная, ничья, не принимала их, и нет доказательства, что они лежали тут и резали кору ножом.
— Не хочу помнить!
— Маруся, ты же была женой, троих родила!
— От тебя нет, это Глотовы дети, померещилось тебе.
— И родинки под соском у тебя нет? — ревниво придвигался к белой тонкой шее, пульсирующей голубыми жилками, отчего солонело во рту. Покажи родинку! Сними одежу!
— Откомандовался ты мной! — отодвинулась Мария. — Долго я на коленях стояла, теперь — кончено!
— Задушу и закопаю гадюку под этим ясенем!
— Души! — со слезами выкрикнула она. — Зверь!
Он потерял власть над собой, запуская пальцы-когти в хрупкое белое горло. Она с трудом икнула, наливаясь смертной бледностью. Тут же он содрогнулся и жарко целовал синие вмятины от пальцев.
— Сядь, я себя не помню, не могу без тебя, на — ударь топором, все равно нет жизни, — шептал он возлюбленной сердца своего.
— Нас видят, — утирала она обидные, детские слезы.
— Кто? — оглянулся по сторонам.
— Люди. Много их тут.
Он глянул на бутыль из-под молока, на сизые хребты лесистых взгорий. Трепетной волной прокатился ветер. Лес ожил, придвинулся. Глебу стало страшно. Выдавил из себя:
— Ладно, встретимся еще…
Мария пошла вверх, без дров, как и братец Спиридон.
Лесоруб притаился в чаще кувшинок и гигантских лопухов, которыми раньше казаки пользовались как зонтиками в дожди. Ветер бежал по верхушкам дерев, стриг из буграх травы. Женщина скрылась. Стало сиротливо, словно потерял мать в лесу накануне темной ночи. Почувствовал себя слабым и несчастным, и ее до слез жаль — тоже крест нелегкий несет всю жизнь. С гневом смотрел на свои пальцы, душившие Марию. Надо догнать ее, упасть в ноги, бросить все, вымолить прощение, ведь матери не бросают детей!