Молоко волчицы
Шрифт:
— Ну и брехать здоров! — недовольно выпрямлялись старики, чтобы глядеть молодцами.
Дмитрий был на передовой, валялся по госпиталям, получил отпуск на лечение и стал в колхозе зоотехником. Эвакуация была столь стремительна, что коров не успели побить на мясо. Какая-то горячая голова привезла зоотехнику ящик яда. Яд он принял, но коров травить жалко. Хотел отступить со стадом, но на пути снеговые горы, а немецкие танки движутся быстрее коров. Злые языки болтали: немцам коров сохранял, не дал, кулацкий сынок, колхозникам разобрать скот по дворам, сатана. Впоследствии ему действительно пришлось немало писать объяснений, почему остался в оккупированной зоне, и, несмотря на заслуги
В первый день оккупации он позвал к себе в помощь названого брата Ивана, кучера Михея Васильевича, знатного пастуха в прошлом. Два дня держали стадо в глухой балке, молоко сдаивали на землю, чтобы коровы не погубились. Станичники, растащив добро в городе, вышли на промысел в степь, пытались разобрать коров. Двоих зоотехник встретил дубиной. Потом подъехали немецкие фуражиры и застрелили десяток коров на мясо. Митька закусил губы от злости и гневно накинулся на пастуха Ивана.
— Говорил тебе, черту, паси в трущобах, так нет — к дороге выгнал!
— Дак ведь поить, Митрий Глебыч, — виновато оправдывался Иван.
Горячий Митька «уволил» пастуха, сам остался, а Иван вернулся доглядать за дядей Михеем.
Спиридона позабавила ссора братьев, о которой он узнал на поминках, помирил братьев, записал их в свой колхоз вместе с коровами. Митька не хотел объединяться с совхозом «Юца», но дядя Спиридон серьезно сказал племяннику:
— Так надо, Митя.
Иван же сразу пошел к новому хозяину. Он старше Дмитрия, но зоотехник для него хозяин, как когда-то отец Митьки. Иван Спиридонович бессловесен и покорен, как рабочий вол. Нет у него царя в голове. Работать — он, а думать за него должен другой — так воспитал его Глеб Васильевич. Он хорошо знал повадки зверей и животных; видел бои старых жеребцов с волками, рассказывал, как родящая змея пожирает собственных змеят. Писать он умел расписываться за зарплату. Его били быки, мочили туманы, дубило солнце. Состоял он на учете в туберкулезном диспансере. К людям относился как собака: покормят — хорошо, забудут — все равно будет лаять, охраняя хозяйское добро. Перед казаками и после батрачества унижался, говорил, что на казачьи юрты попал случайно, благодаря беспутству матери Соньки, а вот деды его смирно сидели себе в своих супесках Смоленщины — и казаки охотно допускали Ивана в свой круг. С родней, Колесниковыми, не общался — мужики, а он ел казачий хлеб.
Крастерра продолжала действовать в городе. Она с группой друзей решила сделать дерзкий налет, взрывая машины. Гранаты у них были, а стрелять в часовых — только кольт Михея. Спиридон выслушал Крастерру и отдал ей два нагана с полными барабанами — от охранников ростовской тюрьмы. Три машины и бензиновый бак удалось взорвать, два партизана погибли. Крастерра осталась. Ночами расклеивала рукописные листовки. Но вот в сотне появился новый боец, родивший новые операции.
В балке хутор невзрачный. Камыши на трясине. Только реки прозрачны. Горы дальние сини. Да стога ветер холит, пожелтевшие, хрусткие, словно в чистом поле терема древнерусские. Под рубашкой кургузой — то крупнее, то мельче — кочанов кукурузы густозубый жемчуг. Постаревшие коршуны на стогах приуныли. Там, где травы не кошены, волки осень провыли. Иней жнивье обсахарил. Ветер тучи носит. Над убитым пахарем в поле буря голосит…
Кони вынесли сани председателя колхоза из Голубой балки на бугор. Открылось безмерное пространство предгорных равнин. Заснеженные синие дали. Направо в белом малахае никак не может очнуться от векового сна Бештау. Налево, сквозь Кольцо-гору, смотрит сонный глаз зимнего солнца. Гаснут тучи заката, разметав по небу божественные волосы. Шуршит мертвый
Спиридон откинулся на санях, распахнул новый желтый тулуп бараньего меха — жарко. Ванька тоже одет прилично — помощник! — добротные сапоги, полушубок, заячья шапка, связанная на подбородке все-таки по-мужичьи.
Лошади бежали ровно по накатанной дороге. От выпитой араки хорошо горела кровь. Ехали со свинарника, где Иван ждал председателя, удалившегося с Любой Марковой, большегрудой игруньей, на «совещание» в каморку. Кучер не одобрял эти «совещания» и грозился донести тетке Фольке, а любишь Любку — женись!
— Дурак ты, Иван, — спокойно отвечал Спиридон. — Хорошую бабу пропускать грех, на то мы и казаки, а семья дело нерушимое, жениться надо один раз.
Осень прошла ладно. Спиридон нанимал жителей станиц копать картошку уродила силища: копнешь — восемь-десять картофелин как розовые поросята. Давал хорошо заработать людям — седьмой пуд. Картошку буртовали на полях. Чтобы не прела в буртах, ставили по углам сухие стебли подсолнухов, как вытяжные трубы. Следит за буртованием немец-интендант со своей командой. Когда они уехали, председатель послал помощника повыдергать подсолнухи, обломать и воткнуть для видимости лишь верхние части стеблей. Теперь картошка гнила в земле под снегом. Спиридон и сам затаптывал отдушины, как могилы прошлой жизни. На душе было ясно и покойно. А пока немецкие офицеры в госпиталях попивали молочко колхозных коров. План поставки мяса и овощей Спиридон не выполнил, но оправдался. И вот нынче пришла бумага: подготовить к убою свиней и овец. Коров беречь, чтобы и впредь снабжать немцев маслом, сметаной, сыром. И председатель решил: пора играть сигналистам атаку.
Из-за стога вышел человек, направляясь к саням. Иван натянул вожжи. Станичник, Игнат Гетманцев. Неделю назад Спиридон опять посылал к нему Марию с предложением выйти на переговоры.
Поговорили о погоде. Председатель расщедрился, достал из соломы коричневую аптечную бутыль с притертой стеклянной пробкой. Разложил на тулупе хлеб, чеснок и вкусно промерзшее мраморное сало. Выпили, покривили носами, задохнулись, отошли.
— Далеко топаешь? — спросил председатель.
— Немцы меня ищут, — помедлил с ответом Игнат. — Гестапа одного порешил, с черепом на руке.
— За что?
— В законах не сошлись. Решил он поохотиться на заповедных медведей, их всего несколько штук. Я ему толкую: нельзя, господин капитан, сроки охоты не объявлены. Он смеется, не верит. Пришлось доказать. А сильный гад и смелый — один приехал. Чуть руку мне не оторвал, бабка Киенчиха назад вставила.
— Ну и дурак ты, Игнат, малахольный! — катается со смеху председатель. — При немцах применил законы Советской власти!
— Я других не знаю.
— И еще дурак: первому встречному рассказываешь!
— Не первому, чего темнишь, — потянулся к бутыли егерь. — Была у меня Мария, говорила о тебе. Чего ты хочешь? Ты же немцам служишь!
— Тяжелый ты, Игнат, на подъем. Если бы немца не убил, не вышел бы? А теперь деваться некуда?
— Вышел бы. Картошечку-то ты погноил, Спиридон Васильевич…
— Тише ты! — испугался председатель. Но степь огромна, величава, нема. Лишь ветерок шуршит бурьянами. — Афонин колодец знаешь?
— Вместе пахали под ячмень там, еще до первой войны, розовым он цвел, — скупо улыбнулся неприветливый, отчужденный лесник. — И били мы вас там с Михеем Васильевичем, банду.