Море житейское
Шрифт:
Старый малым был, бегал в ораве босиком по дорожной пыли.
Рос, работал. Война. Переправа. Медсанбат. Наркоз. Инвалид.
Ни о чем он сейчас не жалеет, об одном только мыслит с тоской:
Неужель его внучек, взрослея, доживет до коляски другой?
Неужель и в 20-м столетьи справедливость не кончит со злом?
Неужель к небу тянутся ветви, чтобы, выросши, стать костылем?
В мире чертятся прежние планы - бросить нас к фашистским ногам.
Это значит - невесты без милых.
Мир трехцветно будет обвит:
Белый с черным - гробы в могилах.
Белый с красным - бинты в крови.
Память горя - нужная память, чтобы новых не было мук.
Дед со внуком в колясках, но вскоре
Из коляски поднимется внук.
АРМЕЙСКИЕ СТИХИ почти не сохранились. Но, дивное дело, сохранилась страничка, исписанная рукой брата. Он сохранил стихи, которые я посылал ему из армии в армию:
Батарея шумная разбежалась спать,
Я сижу и думаю, что бы вам послать.
Ну, стихи солдатские вам читать с зевотою,
А старье гражданское помню с неохотою.
И в полночной тишине мучает изжога,
Засыпаю. Снится мне, что кричат: «Тревога!»
И прочел сохраненное, и вдруг ощутил, что многие живут в памяти. Надо их оттудова извлечь. Первые армейские, когда еще живой ракеты не видел, были бравыми:
Меня «тревога» срывала в любую погоду с постели
Сирены ночь воем рвали, чехлы с установок летели.
Звезды мигали спросонок, луна на ветвях качалась,
А где-то спали девчонки, со мною во сне встречались.
Лихо. Все врал: «тревога» не срывала и так далее. Да и какие девчонки. Уходил в армию, поссорясь с одной и отринутый другой. Потом были стихи покрепче:
Тополя хрупкий скелет у неба тепла молил,
Старшему двадцать лет. Взвод в караул уходил.
Штыков деловитый щелк, на плечи ломкий ремень.
Обмороженных неба щек достиг уходящий день.
Или:
Эх, жись, хоть плачь, хоть матерись: Три года я герой.
Раз мы сильны - молчит война,
Раз мы не спим, живет страна.
А я не сплю с женой.
Это я для одного «женатика» написал.
Или:
Ты мне сказал: «Послушай, Крупин, - и сплюнул окурок в окно,
– Дай мне свой боевой карабин, хочу застрелиться давно».
Дальше шли мои зарифмованные уговоры отказаться от суицида, а завершалось:
Мысли твои, чувства твои, как и мои рассказики -
Это в клетке
Это буря в ребячьем тазике.
И ему же:
Как разобраться в жизни хорошенько?
Ух, как она прибрала нас к рукам.
И нам с тобой, сержант Елеференко,
Служить еще как медным котелкам.
По «заявкам трудящихся» сочинял частенько. Одно мое «творение» очень было популярным:
Упреки начальства, заборы, мелочью стали ныне:
Сердце робость поборет, сердце в разлуке стынет.
Смирительную рубашку на гордость не примет сердце.
Я горд, от тебя, Любашка, мне уже некуда деться.
Это извлечение из середины стиха. А сочинилось оно «из жизни». Рядом с нашей сержантской школой в подмосковном Томилино (потом мы переехали в Вешняки) были огромные армейские склады, и нас, совсем зеленых, еще «доприсяжных», гоняли туда. А нам и в радость. Это ж не полоса препятствий, не строевая подготовка. В этих складах были не только обмундирование, топливо, всякие запчасти, и еда была. Таких, похожих на пропасть, емкостей для засолки капусты мне уж больше и не увидеть. И там, на этих складах, мое свободное сердце - а когда оно не свободно у поэта?
– увлеклось учетчицей Любашей. Таких там орлов, как я, были стаи, но я-то чем взял: увидел у нее учебник литературы для школы. Оказывается, готовится к экзаменам в торговый техникум. Предложенная ей моя помощь ею отринута не была. Тогдашние экзамены требовали не собачьего натаскивания на ЕГЭ, сочинение требовалось и устный экзамен тоже. Ну вот. Она жила в доме барачного типа недалеко от части. И я - я рванул в самоволку. Любовь делает нас смелыми. Там проволока была в два ряда и собаки. Но собаки были давно прикормлены, своих не трогали, а в проволоке были секретные проходы. А чтобы тебя часовой пропустил, надо было сказать пароль: «Рубите лес!» - а часовой отвечал: «Копай руду». И все, и зеленый свет.
И вот я сижу у Любаши, и вот ей вручены мои стихи, и она: «Ах, это мне? Врешь! Списал!» И вот надвигается чай, я развожу тары-бары про образ Базарова или еще про кого, образов в литературе хватает. Далее - я не выдумал - дверь без стука открывается от пинка, и на пороге огромный сержантюга из стройбата. Любаша, взвизгнув, выпрыгивает в окно. Оно открыто, ибо это ранняя теплая осень. Сержант хватает меня за грудки, я возмущенно кричу: «Ты разберись вначале! Я ей к экзаменам помогаю готовиться». На столе, как алиби, тетради и учебники. Сержант не дурак, понимает, что ничего не было. Садится. Из одного кармана является бутылка белой, из другого красной. Выпиваем. Молчит. Знает, где что лежит у Любаши, ставит на стол. Закусываем. Еще выпиваем. После молчания: «А знаешь, хорошо, что я тебя застал. Я же на ней жениться хотел. А если она так к себе парней будет затаскивать, что с нее за жена?» - «Я не парень, я репетитор».
– «Кто?» - «Ну, консультант». Вернулся я в часть, и как-то все обошлось, и пароль и отзыв. Только вот собаки облаяли, хотя и не тронули, не любят они пьяных.
Мое это стихотворение однополчане рассылали своим Любашкам, Наташкам, Сашкам (Александрам). Не у одного меня «смирительную рубашку на гордость не принимало сердце». Они переписывали стихи, как бы ими сочиненные, для своих адресаток. Все получалось хорошо, но иногда имя девушки сопротивлялось и не хотело лечь в строку. Как в нее поставить Тамару, Веру? Тогда в ход шли уменьшительно-ласкательные имена: Тамарашка, Верашка.
А раз меня засекли с книгой на посту. Чтение было увлекательным. Вот доказательство: