Мошенник. Муртаза. Семьдесят вторая камера. Рассказы
Шрифт:
— Ох, ох! Не дадим тебе рыбы, не дадим, не дадим!
Старушка со слезами на глазах пожаловалась матери Алтана:
— Что ты, дочка, совсем сына не воспитываешь?
Женщина чистила рыбу, которую только что принес муж.
— А что случилось? — спросила она, не глядя на старуху.
— Не дадим тебе рыбы, говорит… Будто кто у него просит. — Не отрывая глаз от рыбы, старуха продолжает: — Ну и времена настали! Столько разговоров из-за какой-то рыбы… Эх, то ли дело, когда жив был еще покойник, спаси его аллах… Так не чистят, дочка. Против
Она присела на корточки и взяла у матери Алтана нож.
Хлеб, мыло и любовь
Перевод Р. Фиша
Служил в нашей тюрьме надзиратель по имени Галип. Целыми днями он гляделся в зеркальце и причесывал блестящие от бриллиантина волнистые каштановые волосы. Вид у него был томный, как у студента консерватории.
Неизменный синий плащ, который достался ему по дешевке от какого-то летчика-сержанта, перелицованный и старомодный, делал его тем не менее еще больше похожим на красивого студента-музыканта.
Дружить он стал со мной потому, что я запросто, по-приятельски встретил его, когда он впервые вошел в камеру. Но больше всего привлекали его внимание книги. Однажды он спросил меня, почему я, простой человек, с таким упорством продолжаю читать книги, хотя выброшен на «задворки» жизни. Какой от этого прок? Мне еще сидеть долгие годы. Если даже в один прекрасный день я выйду на волю, то ведь тяжкое клеймо останется…
Когда я в свою очередь спросил его, лучше ли вместо чтения книг курить опиум, играть в кости или участвовать в поножовщине, он задумался.
Вскоре мы стали друзьями.
Обычно, сменившись с поста, он приходил в камеру, садился рядом со мной и долго молчал, уставившись в одну точку. Затем начинал расспрашивать меня о боге, о любви и счастье, о жизни и смерти, о рае и аде. Голова у него работала неплохо.
— Разве мы люди? — сказал он однажды. — За каких-нибудь тридцать пять лир жалованья целый месяц не выходим из тюрьмы. Чем мы отличаемся от вас? Только тем, что находимся здесь добровольно.
У него не было никого: мать умерла десять лет назад от чахотки, отца он не помнил.
— Любовь… — часто говорил он. — Неземная любовь, какую показывают в кино… Я хочу, чтобы у меня была возлюбленная, которая читала бы мои мысли по глазам. Мы объяснялись бы не словами, а взглядами. И был бы у нас домик: две-три комнаты, больше не надо… Но не в шумном городе, а на берегу моря, в лесу, вдали от рева машин и радио. Зимними ночами, когда на берег с яростью обрушиваются волны и буря с треском вырывает деревья, а из леса доносится завыванье волков, возлюбленная, прижавшись ко мне, говорила бы: «Галип, мне страшно…» Потом у нас родился бы сын, светловолосый, курчавый карапуз с голубыми глазами. Совсем как в кино…
А потом?
— Потом… Она умерла бы… Я своими руками вырыл бы могилу, своими руками похоронил ее и, обняв могилу, умер бы сам!
Однажды Галип
— Поверишь ли, — сказал он, — я долго плакал по Маргарите и не мог заснуть до утра… Господи, какое волшебство, какая сила в этих буковках!
Он попросил у меня еще какую-нибудь книгу. Я протянул ему первую попавшуюся из тех, что были со мной. Кажется, «Мои университеты».
— Эта меня не захватила, — сказал он, возвращая книгу.
Я спросил почему.
— Может, она тоже интересна, но… не знаю — похожа на жизнь любого человека, как ты, как я!
Я попытался объяснить ему.
— Да, — сказал он, — ты прав, конечно. Но я хочу находить в каждой книге новую Маргариту… А Арман Дюваль?!.. Ты знаешь, я хотел бы быть таким, как он.
Но какую бы книгу ни брал Галип, он старался не испачкать ее, не порвать.
Однажды, когда я лежал в лазарете, Галип пришел ко мне с черновиком письма. Он был взволнован. Подошел к кровати, протянул письмо:
— Что это?
— Читай, увидишь!
Это было любовное письмо, полное банальных слов. В нем долго и утомительно говорилось о таинстве смерти, о счастье, о вечной любви, о феях любви с ажурными крыльями, о том, что господь бог создал женщину неуловимой, как мираж.
Я спросил, кому он пишет. Галип опустил глаза и покраснел до ушей. Я повторил вопрос.
— После узнаешь, — ответил он. И спросил с тревогой в голосе: — Ну как? Чувствительно?
Его взгляд настойчиво требовал одобрения, и я, по правде сказать, не хотел его разочаровывать. Не то он мог бы попросить меня написать чувствительное письмо, а это было выше моих сил. Я сказал, что письмо неплохое. Сначала он подумал, что я шучу, потом поверил и, охваченный радостью, ушел.
Текли дни. Когда я, выписавшись из лазарета, вернулся в камеру, он подошел ко мне, взял под руку и отвел в укромный уголок. Темно-зеленые глаза его были полны печали. Он вынул из кармана и протянул мне сложенное вчетверо письмо.
В письме было много орфографических ошибок. Оно врезалось мне в память навсегда. Письмо начиналось так:
«Мой милый!
Я получила Ваше любовное письмо в один из этих приятных весенних дней и очень обрадовалась. Но ты пишешь, как в книгах. Я таких слов не понимаю. Сердце сердцу весть подает. Если ты меня любишь, значит, и я тебя люблю. Если я тебе желанна, то и ты мне тоже…»
А кончалось письмо так:
«На воле у меня никого нет. Между нами говоря, белье у меня завшивело. Поэтому ко мне никто не подходит, гнушаются. Да к тому же я всегда голодна. Пайку съедаю в один присест. Мне осталось отбыть здесь еще сорок дней. Если ты меня любишь всерьез, пришли кусок мыла и две буханки хлеба, на воле рассчитаемся».