Мой век, мои друзья и подруги (Бессмертная трилогия - 2)
Шрифт:
А случилось так: уже в шестнадцать лет Кирка лучше меня играл в шахматы, лучше в теннис. Он был первой ракеткой "по юношам" ленинградского "Динамо". Лучше плавал и прочел уйму стоящих книг. Хорошо говорил пофранцузски, по-немецки и читал со своей англичанкой "Тайме".
Однажды на пляже Никритина невольно подслушала разговор Веры Павловны с Муськой.
– Мариенгофы, - выпалила Муська, - интересные люди. Но самый интересный из этой троицы, безусловно, Кирка.
Когда Муська что-нибудь выпаливала, рот у нее делался круглым и черным,
Несмотря на все обожание своего парня, мы оба, признаюсь, не на шутку огорчились такой аттестацией.
– Вот негодяйка!– сказал я про Муську.
– Просто язва и мелкая дрянь!– отчеканила моя половина (порой я даже называл ее "трехчетвертинкой").
– Вероятно, Муська заметила, что ты подслушиваешь, и захотела вонзить, утешил я.
А в глубине души мы оба скорбно, но с гордостью решили, что Кирка действительно интересней нас.
Ах, товарищи, никогда не надо подслушивать. Особенно, если судачат о вас. Ведь за спиной говорят правду! Еще на такое нарвешься, что будет тошно на земле жить.
Борис Михайлович Эйхенбаум, лучший из лучших литературоведов, как-то признался, что, когда он бывает у нас в доме, у него язык прилипает к горлу от скептического и снисходительного взгляда Кирки. Но внешне парень всегда вел себя чрезвычайно вежливо. Особенно с Эйхенбаумом!
– В таком случае, - сказал я, - будем гнать в три шеи этого желторотого скептика. Гнать вон из моего кабинета.
– Нет, нет!– возразил старый Эйх.– Ведь мужчина он интересный!
– Вот как? Не поинтересней ли нас с Нюшкой?– огрызнулся я.
– Молодое племя всегда интересней, - невозмутимо ответил правдивый профессор.
– Мерси!
Мальчонок, не в пример мне, был книжником. В короткий срок он собрал порядочную библиотеку иностранных и русских историков и классиков.
Лично у меня никакой библиотеки не было. Увлекаясь историей и античной философией, я говорил, что накупить столько книг, как в Публичной, я не могу, а меньше меня не устраивает.
На пляже и в море, заплывая "к чертовой бабушке", мы с Киркой вели горячие литературные споры.
Он очень любил старых французов - Мольера, Беранже. Без ума был от Пруста, Джойса и Хемингуэя. В шестнадцать лет! И души не чаял в Пушкине. Вот трогательный случай. В комнате у Кирки на самом почетном месте висела пушкинская маска. Как-то я зашел к нему без стука. Это было не в моих правилах. Батюшки!– малыш, стоя на табуретке, с томиком поэта в руке, страстно целовал Александра Сергеевича в холодный гипсовый лоб.
Закатный час. Море гладкое и золотистое, как хорошо отполированный стол из карельской березы.
Мы плывем в Лягушачью бухту. Это не близкий свет.
– Кирилл Анатольевич, кем, собственно, вы собираетесь в жизни быть?
– Еще не знаю, Анатолий Борисович.
– Пора подумать.
– Пора.
А он уже подумал. Давно подумал.
Когда тот же вопрос, шутя, я ему
– Читать книги, - говорю я, - хорошее дело. Но ведь это не профессия. Читатель - это не профессия.
– Конечно... Ты, папа, не устал плыть?
– Я, нахал, устану через два часа после тебя.
– Это верно, - отвечает он, не моргнув глазом.
И тут же переходит с отдохновенной спинки на буйный кроль.
– Кирка! Кирка!– кричу я ему вдогонку.– Куда тебя черт несет?
Мы крепко дружили.
Ленинград. Полдень. Звонит телефон. Подхожу.
– Киру можно?
– Кто говорит?
– Рокфеллер.
– Здорово, Рокфеллер! Откуда ты звонишь?
– Из школы.
– Кирки дома нет. Я, видишь ли, полагал, что он сейчас сидит на уроке и читает из-под парты Плутарха.
"Миллиардер" растерянно посапывает в телефонную трубку. Засыпал, бедняга, своего лучшего друга. Дело ясное: Кирка "мотает" сегодняшние уроки.
"Миллиардер" - славный, рослый паренек. На локтях, коленках и на "мадам Сижу" у него аккуратнейшие заплаты. Кисти рук далеко убежали из рукавов, а штаны выше щиколоток. Как будто он всегда носит костюмы младшего брата. Кирка прозвал его Рокфеллером.
Около трех часов с нижней площадки парадной лестницы до меня доносится веселая песенка. С ней ежедневно Кирка возвращается из школы, которую терпеть не может. В отца пошел. Хотя перескакивает парень из класса в класс на круглых пятерках. Не в отца!
– Здорово, папка!
– Здорово... Что новенького в школе?– спрашиваю я с откровенным коварством.
Он, потупившись, молчит.
– "Мотаешь" уроки, Кирка?
– Да.
– Где же изволил шляться весь день? Погодка-то не очень хороша для прогулок с девушкой по Летнему саду?
Он молча кладет на стол надорванный билет в Эрмитаж.
– Четыре часа осматривал Эрмитаж?
– А разве это много для Эрмитажа?
– Который же это раз?
– Одиннадцатый.
– Ото!
– А разве это много для Эрмитажа?– повторяет он свою фразу, для меня довольно убедительную.
Поэтому я не читаю ему морали. Мне вспоминаются собственные школьные годы. Разве я не "мотал"? Еще как! Да и по причинам не столь высоким.
Кирка очень любит живопись. Вкус у него неплохой. Он в восторге от художников итальянского Возрождения. От Гойи, от ранних немецких примитивистов, от Рембрандта. А из русских - от Боровиковского, Кипренского, Федотова, Тропинина. Главным образом за его портрет Пушкина, который на самом почетном месте висит у Кирки в комнате. Без ума и от французов с конца XIX века - Ренуара, Мане, Гогена, Матисса... Знает он их по московскому Музею западной живописи и по хорошим заграничным монографиям, которые с азартом собирал художник Владимир Васильевич Лебедев, друживший с нашим домом. Кирка не раз напрашивался к нему в гости.