Мой век, мои друзья и подруги (Бессмертная трилогия - 2)
Шрифт:
Эти поэты из сатирических журналов все знают.
– Каким "воротничкам", Эмиль?
– Так называют в редакции ее нового мужа. Он, по слухам, бойко торгует в Столешниковом переулке воротничками собственного изделия. Да еще сто тысяч по займу выиграл. А ведь это делает человека неотразимо привлекательным в глазах женщины.
– О-о!.. Я уж давно заметил, Эмиль, что деньги - это не только прозаический расчет, но и секс.
Мой малюсенький собеседник оглянулся, нет ли супруги
– Вот бы и мне сто тысяч выиграть!
Ему, как и всем нам, очень хотелось быть Дон Жуаном.
Эмиль Кроткий являлся блестящим эпиграммистом в пушкинской манере.
К примеру:
Он, убоясь последствий вредных,
Переменил на прозу стих,
Вольтер для глупых, Франс для бедных
И Эренбург для остальных.
А толстенькая Лика Стырская пописывала стишки в таком роде:
У меня распущенные косы
И прехитрые цыганские глаза.
Я курю чужие папиросы
И в делах не смыслю ни аза.
Я не слишком люблю цитировать. Но когда сам мало знаешь, это бывает необходимо.
Начну с коротких выписок из стихотворения Маяковского, о котором в то время мы и понятия не имели:
Ты одна мне ростом вровень,
Стань же рядом, с бровью брови...
Дальше:
Иди сюда, иди на перекресток
Моих больших и неуклюжих рук...
И еще:
Я все равно тебя когда-нибудь возьму, одну, или вдвоем с Парижем.
Стихотворение написано в ноябре 1928 года.
Ей было восемнадцать лет. Она жила, как вы уже поняли, в Париже. По словам Якобсона, друга Маяковского, Владимир Владимирович познакомился с ней в "докторской квартире".
Еще стихи. И даже "в изящном стиле". Так названы они автором.
Мы посылаем эти розы Вам, чтоб жизнь казалась в свете розовом.
Увянут розы..
А затем мы к стопам повергнем хризантемы.
Маркиз
Якобсон сухо объясняет: "Уезжая из Парижа в Москву в начале декабря 1928 года, Маяковский принял меры, чтобы парижская оранжерея еженедельно посылала цветы..."
Дальше: Дарю моей мои тома я. Им заменять меня до мая.
А почему бы не до марта?
Мешает календарь и карта
Это написано на первом томе "Собрания сочинений", только что вышедшем в Москве.
Дальше:
Второй. Надеюсь, третий том снесем собственноручно в дом
А на четвертом томе со стихами гражданской войны:
Со смыслом книга,
Да над ней
Клониться ль Тане кареокой...
И т, д.
Из Москвы Маяковский пишет ей:
"Письма такая медленная вещь, а мне так надо каждую минуту знать, что ты делаешь и о чем думаешь. Поэтому телеграммлю Телеграфь, шли письма - вороха того и другого".
А в январе
"Твои строки - это добрая половина моей жизни вообще и вся моя личная"
"Сижу сиднем из боязни хоть на час опоздать с чтением твоих писем. Работать и ждать тебя - это единственная моя радость"
И - телеграммы, телеграммы, телеграммы:
"Очень затосковал";
"Тоскую невероятно";
"Абсолютно скучаю";
"Тоскую по тебе совсем небывало";
"По тебе регулярно тоскую, а в последние дни даже не регулярно, а еще чаще".
И - опять же с образцовой профессорской сухостью Якобсон доводит до нашего сведения: в октябре человек "получит из Парижа письмо бесповоротно прощальное".
Дальше:
"Несколько месяцев пройдет, и жизнь поэта оборвется прежде, чем в Париже узнают от приезжих из Москвы, что в разрешении на визу за границу Маяковскому было в сентябре наотрез отказано".
Все.
Какая же "любовная лодка" разбилась? Явно их было две. А возможно - три.
Да и только ли разбились любовные лодки?
И все же выстрела Маяковского я не понимаю.
Не понимаю теперь. И не понимал тогда.
27
Иду по Невскому. День ясный. Прыгают воробьи. Так дошкольницы прыгают, играя в "классы".
Длинный золотой палец Адмиралтейства показывает путь в небо. А мне сегодня и на земле неплохо: только что я купил для своего Кирилки прелестную сучку-пойнтера. Какие уши! При насморке они вполне могут заменять ей носовые платки. Какой смеющийся, болтливый хвост! Прошу прощенья, собачники говорят не "хвост", а "прут".
Провозившись с сучкой часа два, я ее удочерил в своем сердце.
Хорошее отношение к собаке невольно перешло и на людей: улыбаюсь первым встречным. Они, вероятно, думают: "Не иначе, как по займу, подлец, выиграл!" Ведь у нас слово "подлец" почти ласковое.
– Анатоль!..
Это меня окликает актер из Александринки, полуприятель.
Мы сворачиваем в скверик и останавливаемся возле вогнутого фронта морщинистых колонн Казанского собора. Кирилка когда-то называл его Казанским забором, и я не поправлял малыша, так как это довольно точно.
Актер целует меня. Все они поцелуйники. И гудит, словно из пустой бочки:
– Как жизнь молодая?
Такие голоса почему-то ценятся в театральном мирке. Даже Мейерхольд их ценил. Мой полуприятель плохо играл у него хорошие роли. А ведь Всеволод Эмильевич обладал изощренным вкусом и относился с надменной иронией к своему мирку.
– Эти...– говаривал он, - двухфамильные: Орлов-Чужбинин! Блюменталь-Тамарин! Коваль-Самборский!..
И брезгливо морщил сиранодебержераковский нос.