Моя жизнь и мои успехи
Шрифт:
Рина обосновалась в Милане на улице Аркимеде. Пройдут три года, прежде чем ее отец ре¬шит “простить” свою дочь. А пока что ради за¬работка она занималась шитьем и пела. Труди¬лась она молодцом и зарабатывала достаточно, чтобы помогать и мне, получавшему в тот пери¬од лишь скудные армейские гроши. Мы пережи¬ли чудесные мгновения счастья на ее чердаке, где Рина готовила фантастические закуски. Словом, тянули кое-как. Помню, за двадцать пять лир в месяц мы пользовались фортепиано в гостиной одной еврейской семьи. Там тоже было нелегко с ресурсами. Чтобы как-то прожить, они не толь¬ко предоставляли в аренду свой инструмент, но и торговали статуэтками,
Все это время я не прекращал заниматься упражнениями, которые назначил мне маэстро Мелокки. И как-то раз у меня возникло ощуще¬ние, что я близок к хорошему результату. Я ре¬петировал “Импровизацию” из “Андре Шенье”, когда, взяв чистое “фа” во фразе “Вам незна¬кома любовь”, почувствовал, как податлива моя гортань и как послушно она опускается перед “си-бемоль”. Мне удалось-таки переучить мышцы голосовых связок. Горло приобрело прежнюю эластичность и вновь готово было вы¬держивать без видимых усилий те самые сложные фразы, которые принесут мне столько успеха как тенору в профессиональной жизни.
Вновь я приобрел свой героический голос, но он по-прежнему настолько контрастировал с моим телосложением, что импресарио, к кото¬рым я обращался с просьбой о прослушивании, выражали крайний скептицизм. К тому же мой эмоционально насыщенный способ пения отли¬чался от того, какой нравился публике, в стиле Беньямино Джильи. Все же нам с Риной уда¬лось получить работу в местном клубе на не¬больших субботних и воскресных концертах. В этой не слишком вдохновляющей среде я снискал, однако, большой успех. Спустя несколь¬ко недель на афишах клуба стала появляться надпись: “Известный тенор”. Чепуха, конечно, но у меня прибавилось уверенности в себе. Добран судьба дала мне способность прислушиваться не только к печалям, но и к радостям жизни.
Какими теплыми были эти холодные миланские зимы! Теплыми и полными человеческой щедрости и симпатии. Зал клуба неизменно ломился от рабочих и служащих. Там на невысоких подмостках стояло фортепиано и мог высту¬пать каждый желающий. На столы подавали ви¬но, сосиски, хлеб. Этот клуб подарил мне курс “восстановительного лечения”. Я пел в своей военной форме, и по окончании выступления мой голос тонул в шквале аплодисментов. “Давай к нам, солдат!” — кричали отовсюду и спорили, ко¬му угостить меня стаканчиком “Барберы”. Ну и, конечно, были еще пятьдесят лир, которые вы¬плачивались за каждое такое выступление. И ког¬да после концерта мы с Риной шли по мокрым зимним улицам, нам казалось, что у нас есть свой маленький оазис счастья.
Во время отпуска, находясь в Пезаро, я на¬нес визит маэстро Мелокки, и тот остался дово¬лен моим возрождением. Все, казалось бы, воз¬вращалось на свою стезю, и я уже прикидывал, чем заняться по окончании службы, когда однаж¬ды перед очередным вечерним увольнением Рина не зашла за мной в казарму, Я позвонил ей домой, и хозяйка, у которой она квартировала, сообщила, что у Рины температура больше соро¬ка. Я немедленно примчался туда; она была в жа¬ру и бредила. Врача найти не удалось, я же был обязан вернуться в казарму. Ночь прошла в тре¬воге, а на следующее утро я принялся считать ми¬нуты и часы до нового увольнения, когда смогу навестить
Та обычно спала за занавеской, но хозяйка квартиры поместила ее на время болезни в свою комнату. Врач-лейтенант осмотрел Рину и поста¬вил диагноз: воспаление легких. Заболевание бы¬ло достаточно серьезным, если учесть, что в то время еще не существовало пенициллина. Врач выписал су л ьфа препарат, название которого кошмаром запечатлелось в моей памяти. Лекарство называлось “омнадин”, стоило очень доро¬го — целых пятьдесят лир — и продавалось лишь в нескольких аптеках города. Денег в тот мо-мент у нас с Риной не оказалось. Я возвращался в казарму в полном отчаянии, но у входа один из резервистов по фамилии Канту подошел ко мне с просьбой отдежурить за него.
Секунду я глядел на него, словно не видя, словно тот был прозрачным. Потом вдруг до меня дошло, что у этого человека десятки кос¬тюмов и галстуков. Канту был состоятельным промышленником. Машинально я спросил, чем, собственно, таким важным он намерен заняться вечером. Тот подмигнул. Оказывается, у него было назначено галантное свидание со знамени¬той эстрадной певицей, которую можно было услышать даже по радио. Канту любил похва¬ляться своими успехами по дамской части. Приш¬лось его выслушать, после чего я предложил договоренность: я отдежурю за него, а он в свою очередь одолжит мне пятьдесят лир. Канту не возражал, и уже на следующее утро я сам сделал Рине первую инъекцию.
Это была самая драматическая страница всей моей службы в Милане. В остальном же много всего случалось, и смешного, и трогательного. В армейской жизни, как в капле воды, отража¬лась Италия “добропорядочных людей”, смотрев¬ших на все события сквозь призму древнего и мудрого искусства приспосабливаться к обстоя¬тельствам. Мелкий промышленник мечтал пока¬заться на людях со знаменитой певицей; полков¬ник обожал покровительствовать артистам; стар¬ший сержант, которому я пришил на место почти оторванное ухо, наградил меня за это какой-то особо редкой колбасой; и, наконец, солдат Дель Монако наслаждался своей популярностью в на¬родном клубе, где исполнял арии.
Были там и неприятные типы, например фельдфебель. Однажды ему не понравилось, как я что-то спел в гараже, и он заявил с ненавистью: “Тебе только по сортирам выть, гаденыш! Услы¬шу еще раз твои, вопли — посажу на гауптвахту!” Но были и приятные люди. Едва я вышел из дежурки фельдфебеля, как меня хлопнули по плечу. Оказалось, это капитан, большой люби¬тель оперы, который сказал: “Мой милый те¬нор, я вижу, ты невесел. А ну-ка, зайди ко мне да спой что-нибудь”.
1939 год, Марио третий слева
Я мгновенно сообразил, в чем дело. Каби¬нет капитана сообщался с дежуркой фельдфебеля. И я что было голоса запел “Прощай, мирный мой приют” из “Баттерфляй”. В следующую секунду в комнату, словно фурия из катапульты, вор¬вался фельдфебель, готовый растерзать меня. Но, увидев капитана, с восторгом слушавшего мое пение, окаменел. Не удостоив его даже взгля¬дом, капитан промолвил: “Как прекрасно!” До сих пор помню бессильную злобу моего нена¬вистника и кислую гримасу на его физиономии, когда он был вынужден кивнуть в знак согласия.