Можайский — 3: Саевич и другие
Шрифт:
«Утопленника? Как вы узнали? Он ведь… свежий совсем!»
— С Крюкова я, — пояснил я, махнув рукой, — он там совсем недавно под лед провалился. Вот я и подумал…
«Идемте, идемте!» — меня едва ли не поволокли через мост и, далее, к сваям северо-восточного берега.
— Там-то, наконец, я и увидел несчастного. — Можайский, припоминая, прищурил глаза и — из-под приспущенных век — бросил быстрый взгляд на Любимова. Наш юный друг, хотя и был бледен, держался молодцом. — Был он совершенно голым, заледенелым, в белой пороше схватившейся в иней воды. Впрочем, тело было настолько избито и — местами — изрезано льдом, что белизна инея казалась всего лишь контрастом на фоне синяков и свернувшейся крови. Эти синяки и кровь поразили меня больше всего: получалось, что несчастный, даже провалившись под лед, даже увлекаемый течением, был долгое время жив. Настолько
— Юрий Михайлович! — перебил Можайского поручик. — Это обстоятельство могу прояснить я.
— Правда? Сделайте милость, Николай Вячеславович: а то, признаюсь, я и тогда пребывал в полной растерянности, и сейчас, вспоминая, изумляюсь!
— Гольнбек, — наш юный друг говорил слегка запинаясь, но отчетливо, — славился своим умением надолго задерживать дыхание. Вы не поверите, но его рекорд — семь минут!
— Вы шутите!
— Это правда.
— Да быть такого не может! — Инихов. — Толкните доктора, — Инихов ткнул пальцем в сторону дивана, на котором по-прежнему спал бесчувственный Михаил Георгиевич. — Если вы добудитесь до него, он вам разъяснит, что такое невозможно в принципе. Согласно исследованием, человеческий мозг без воздуха умирает намного раньше.
Поручик с сомнением посмотрел на диван и не сделал к нему ни шага.
— А все-таки это — правда.
— Гм…
— Подождите! — я. — Да кто вам сказал, господа, что смерть головного мозга и смерть вообще — синонимы?
Инихов и Можайский воззрились на меня в полном недоумении. Сергей Ильич даже чем-то поперхнулся:
— Сушкин, вы в своем уме?
— Именно, что в своем, — парировал я. — Мозг — это сознание, но бессознательная жизнь…
— Хватит, хватит! — замахал на меня руками Сергей Ильич. — Это уже слишком даже для вашего невероятного воображения!
Я замолчал: что толку спорить с людьми, не готовыми принимать идеи [106] ?
106
106 Современный читатель понимает, что прав оказался именно Никита Аристархович, а вовсе не Сергей Ильич. Тем не менее, семь минут без дыхания, о которых заявил поручик Любимов, следует считать явным и очень значительным преувеличением: Гольнбек, конечно, не мог на такое время задерживать дыхание и оставаться в сознании, да еще и без всяких последствий для здоровья. Оказавшись подо льдом и пусть даже на какое-то время дыхание задержав, он неминуемо уже вскоре должен был инстинктивно начать делать вдохи и попросту захлебнуться.
— Как бы там ни было, — Можайский вновь завладел инициативой, — и семь минут не объясняют ничего. Ни за семь, ни за десять, ни за тридцать минут тело — в сознании или без оного — не могло под водой проделать путь от Театральной площади до свай Подзорного острова. А это значит, что разгадка в чем-то ином: не в умении Гольнбека надолго задерживать дыхание. Лично я…
Можайский запнулся, что-то припоминая.
— Лично я, — продолжил он, — склоняюсь вот к чему. На пути, если можно так выразиться, сплавления Гольнбека вниз по течениям канала и реки попадались полыньи. Будучи человеком сильным, Гольнбек не умер в считанные минуты от резкого понижения температуры [107] и время от времени всплывал, пытаясь выбраться на лед. Этим, кстати, можно объяснить и сильно изрезанные ладони несчастного молодого человека. Но в конце концов его сердце не выдержало, и он умер.
107
107 Хотя ко времени описываемых событий воздействие холода на организм было — в целом — известно, самого понятия «гипотермия» еще не существовало. Пагубное влияние холода интересовало людей лишь постольку-поскольку, а наибольший интерес вызывало воздействие благоприятное: например, на раненых. Со времени исследований барона Доминика Ларрея, главного военного хирурга наполеоновской империи, получили развитие множество теорий такого рода, которые позднее — уже во второй половине 20-го столетия — легли в основу метода терапевтической гипотермии. Однако процессы, связанные с непосредственно процессом переохлаждения, оставались неизвестными. Именно поэтому на первый взгляд кажущиеся разумными рассуждения Юрия Михайловича на самом деле далеки от истины.
— Представляю,
— Да. Положение Гольнбека было отчаянным: не дай Бог никому.
Мы помолчали, каждый в себе переживая ужасные минуты. Молчание прервал Инихов:
— Так что же дальше?
Можайский стряхнул с себя оцепенение и продолжил:
— Я, насколько это было возможным в уж очень неблагоприятных условиях спешки и места, осмотрел тело, особенное внимание уделив голове.
— Почему именно ей?
— Было в ней что-то необычное, что сразу привлекло мое внимание. — Можайский покосился на Чулицкого. Тот внимательно вслушивался. — Неудивительно, что Михаил Фролович принял ее за едва ли не раздавленную или проломленную. Вся в крови, со сбитыми — вы понимаете? — волосами: где-то они слиплись, где-то образовали колтуны… Гольнбек, кстати, вообще имел очень пышную шевелюру, что и сделало возможным то, что случилось дальше. А случилось следующее: присев над телом, я приподнял его голову и начал ее ощупывать. Внезапно мои пальцы наткнулись на торчавший отломок кости: на какое-то мгновение и я подумал, что это — следствие мощного удара по затылку, а коли так, то речь должна идти об убийстве! Но уже через пару секунд меня как обожгло: какая же это затылочная кость, если от нее отходит что-то вроде зубцов? Остричь волосы, чтобы разобраться, я не мог и поэтому просто постарался ощупать загадочное место более тщательно. И меня осенило: под волосами — костяной гребень! Un peigne [108] , — пояснил Можайский, обводя нас жутким улыбавшимся взглядом. — Небольшой, воткнутый при жизни Гольнбека в волосы и так и оставшийся в них после его падения в воду. Возможно, сам Гольнбек имел такую привычку — подкалывать гребнем свою пышную шевелюру. Возможно, его расчесывали перед тем, как ему пришлось спасаться бегством: принципиального значения я этому не придал и ошибся.
108
108 Гребень, расческа — в противопоставление щетке для волос (brosse `a cheveux). Первые щетки для волос появились уже в пятидесятых годах XIX столетия и быстро получили распространение, но и за ними нередко сохранялось название расчесок. Поэтому Юрий Михайлович и сделал такой акцент: чтобы исключить всякую двусмысленность.
— Почему ты ничего не сказал о гребне? — Чулицкий снова нахмурился, снизу вверх глядя на стоявшего рядом с его креслом Можайского.
— Я думал, ты о нем знаешь.
— Чертов помощник…
Как ни странно, но этими словами — «чертов помощник» — Чулицкий обругал вовсе не его сиятельство, и его сиятельство это прекрасно понял:
— Да: ассистент Моисеева допустил непростительную ошибку!
— Вот и полагайся на таких…
— Но как же тебе сам Моисеев не выслал исправленный акт [109] ?
109
109 Об осмотре и вскрытии тела.
— Сам теперь удивляюсь!
— Это…
— Я еще с ним побеседую!
— Что-то мне подсказывает, что это — не случайность, причем узнаем мы правду намного раньше твоей беседы с прозектором.
Взгляд Чулицкого стал вопросительным, и Можайский пояснил:
— Саевич. Мы еще с Саевичем с минуты на минуту поговорим!
Григорий Александрович, услышав свою фамилию, вздрогнул.
— А ведь верно! — Чулицкий перевел взгляд с Можайского на Саевича. — Обязательно поговорим!
— Да что вы меня все время запугиваете?! — вскричал Григорий Александрович. — Я расскажу всё, что знаю. Я же обещал! Я ведь и сам — обманутая жертва, а не преступник!
— Ладно, ладно: не кричите, господин хороший! — Чулицкий отвел от фотографа взгляд. — Разберемся.
И вновь — в какой уже раз! — я призвал не отвлекаться на перепалки:
— Дальше, Юрий, дальше!
Можайский подчинился, хотя и с оговоркой:
— Да всё уже практически. Я ведь понимал, что с мысль о течениях и возможности выброса тела в районе Подзорного острова не могла осенить только меня: Михаил Фролович должен был явиться с минуты на минуту, а этой встречи, как я уже говорил, я хотел избежать. Поэтому я попрощался с лоцманом и его товарищами — к немалому их, нужно заметить, удивлению — и смылся.