Мы вернемся, Суоми! На земле Калевалы
Шрифт:
Теперь, кроме Ивана Фаддеевича, нам приходилось нести, сменяясь, еще двух товарищей. У одного миной были оторваны все пальцы на ноге; другой съел сразу все полученные сухари и теперь не мог идти от слабости. Пришлось нести и его, хотя почти у всех партизан опухли ноги. Каждый раненый и больной замедлял движение отряда.
Лицо Ивана Фаддеевича покрылось пятнами. Он часто закрывал глаза и, только когда несущие его товарищи спотыкались о кочки, тихо и протяжно стонал. Боль теперь не оставляла его ни на минуту.
И при виде его страданий каждый утешал
О положении на фронтах нам почему-то не сообщили. И Кархунен, и я, да и все другие только об этом думали.
И только мысль о том, что, выполняя приказ, в эти тяжкие для Родины дни мы на боевом посту, приносила утешение. В эту минуту вспоминались самые горячие схватки с врагом, в которых довелось участвовать. И с особенной яркостью вставали все ошибки, самые маленькие упущения. Из-за того что Ниеми выстрелил раньше, чем надо, в тот раз белофиннам удалось уйти. Из-за того что я, пройдя по тропе в разведке, не заметил мину, у товарища, шедшего за мной, была оторвана нога. Оттого… Да разве вспомнишь все! С каждой схваткой рука делается тверже, глаз острее, нервы крепче.
Я рад, что сейчас Аня не с нами, я хочу думать, что сейчас она в полной безопасности. Сегодня она, наверное, отлично пообедала: на первое щи, на второе гречневая каша с мясом, на третье компот из сушеных фруктов или стакан горячего какао. Я готов петь от того, что она дома и вечером может пойти на спектакль Театра музыкальной комедии. Для этого она пройдет два широких моста и на втором обязательно залюбуется видом на взморье, на бревенчатые дома, в окнах которых сверкает расплавленное солнце.
Милая моя Аня! И я вспоминаю, как поешь ты русские песни, протяжные, лучше которых нет ничего на свете. Голос у тебя грудной, низкий, в школьном хоре ты была зепевалой…
— Сынок, — подходит ко мне Даша, — тебя зовет Иван Фаддеевич.
Я быстро догнал носилки и пошел рядом с ними.
Стоял летний светлый вечер. Над нами малиновые облака и зеленое, как молодая трава, небо. Такое небо и не приснится — оно может быть только наяву.
И под этим высоким и сказочным небом на плащ-палатке покачивалось бледное лицо Ивана Фаддеевича с тонкими, иссохшими губами и глубоко запавшими глазами.
— Титов, — спросил он меня еле слышно, — по-честному скажи, какие новости с фронта? Не плутуй, как Василий, я ведь не маленький…
— Дела отличные. Немецкое наступление остановлено, фашисты отброшены назад и пока медленно, но отступают, — с отчаянием сказал я, зная, какие вести хочет услышать Иван Фаддеевич.
— Но почему ж Василий врет и говорит, что ничего не знает? Дай честное слово. Я знаю, ты честный парень.
— Честное слово! — говорю я и вижу, как затеплилась слабая улыбка в уголках пересохших губ.
— Спасибо, Сынок, — тихо, через силу говорит командир, — спасибо!
— Иван Фаддеевич, там у озера будет самолет, он доставит вас в Беломорск. Сам медицинский генерал сделает операцию, все будет
— Нет, это не то, — по-прежнему едва слышно говорит Иван Фаддеевич и морщится от боли. — Нет. Ты меня не перебивай. Федора повезет самолет… Я здесь останусь… Успокой Василия, ты парень умный и поймешь, что не для того я от Посьета до Ухты на всех границах служил, в пустыне за басмачами охотился, товарищей из окружения в пургу выводил, чтобы бояться смерти в глаза смотреть. Потом, пойми же меня как следует… — Он стал говорить медленнее. — От каждого шага мне душу воротит. Уж лучше последние несколько часов полежу я в лесу, на сырой земле, в свое удовольствие. Будь человеком… — И, совсем обессилев, он закрыл глаза.
Я догнал Дашу.
— Будет жить Иван Фаддеевич? — строго спросил я у нее. — По-честному, по-комсомольски.
— По-комсомольски? — спросила Даша. — Ну, только тебе скажу. По-моему, сутки самое большее еще проживет…
— А чудо может быть?
— На то оно и чудо, на него нельзя рассчитывать. Вот если бы полный покой, и то… А тут все время трясут.
Я остановился, пережидая, пока пройдут все партизаны. Шли они гуськом, длинною вереницей, растянувшись почти на час пути. Шокшин был последним. Он держал под руку бойца и говорил:
— Я сразу понял, когда в тот раз все брились, а ты не стал, что ослаб парень. От комаров не отмахивался. Ну вот, Титов возьмет у тебя трофейный автомат. Легче станет. Подумай, ты прошел уже три четверти пути. Идти-то осталось всего четверть. Придешь — героем будешь, отдохнешь. А побреешься, так и девушки на тебя заглядываться станут… Вот и шагай! А ежели без приказа валиться спать будешь, то раз поднял, второй подниму с земли, а продолжать будешь — взыскание наложу.
И, помолчав, Леша добавил:
— Будь мужчиной! Знаешь, что говорил Антикайнен? Настоящий мужчина идет до тех пор, пока у него хватает сил, идет до тех пор, пока не упадет, после этого он подымается и снова идет и проходит еще вдвое больше.
Я взял автомат и положил к себе в мешок. Теперь там было два.
Мы с Шокшиным шли позади, а боец, кряхтя, прихрамывая и ворча, топал перед нами. Это был хороший боец, и сон, сваливающий его с ног, — неприятная случайность. Но тем злее были мы на него в ту минуту, потому что кому из нас не хотелось, забыв обо всех делах, упасть на землю и спать хотя бы час, полчаса, пять минут, минуточку… Земля так и манила к себе.
Потом я догнал Кархунена. Мы разговаривали с ним об Иване Фаддеевиче.
Здесь, на пути, как всегда, мы оставляли засаду. Часа через три отряд достигнет берега озера. Самолет будет к полуночи. И комиссар решил облегчить муки Ивана Фаддеевича — оставить его здесь с засадой, пусть отдохнет от тряски. Когда самолет придет, будет пущено несколько ракет, и тогда уже отдохнувшего командира принесут те, кто с ним останется.
А если самолет не прилетит, пусть партизаны рано утром принесут Ивана Фаддеевича к берегу, и там их будет ждать смена. Место встречи на берегу озера, у старой лесной рыбачьей избушки.