Мы вернемся, Суоми! На земле Калевалы
Шрифт:
— Об электричестве думала?
Это действительно было странно.
— Да нет, не об электричестве. Я думала… ведь вот тоже никто не знает, что такое любовь, и никто не может это объяснить по-настоящему. И все-таки все любят. Все должны любить. Так ведь? Ведь воюем мы тоже и за право любить кого хочешь, по-человечески. Ну, вот и я тоже.
И она замолчала, смахивая со щеки липкую паутину.
— Аня, — тихо сказал я. Сердце у меня замерло. — Аня, я прочитал твое письмо… Я спрятал его… Я его помню наизусть…
— Да, — ответила она, — не будем
— А я хотел тебе сказать так много. Я был злой… Придирался…
— Не надо больше говорить об этом, а то мне стыдно быть счастливой сейчас, когда… ну… когда Катя… Иван Фаддеевич…
— Но я хочу тебе сказать!..
— Не надо, я все знаю. Я тебе только один вопрос задам. Можно?
— Я тебе на все, на все отвечу. Всю правду!
— Ну вот и хорошо. Я очень люблю на окошках тюлевые занавески. До половины окна. Конечно, когда не будет затемнения. Ты не будешь меня из-за этого считать мещанкой?.. Не будешь? — И она с тревогой поглядела на меня.
Позади послышался хруст ломающегося под тяжелыми сапогами хвороста, впереди хлюпала под чьими-то подошвами вязкая грязь. Справа, поблескивая, синело озеро, где-то пели птицы.
Выпрыгнув, плеснулась обратно в воду крупная рыбина.
И как будто нас было только двое в этом лесу. Только двое. О, почему я не могу высказать словами всего того, что было у меня в тот час на сердце и что навсегда наполнило мою жизнь?
Я тоже не знаю, что такое любовь. Может быть, это и не она. Но мне никогда не было так хорошо, и никогда не было так больно, и никогда я не был таким хорошим, как в этот час. И я сказал:
— Аня, сейчас перед нами переправа, и, если она будет удачной, мы останемся жить. А если не переправимся, то… И вот мы сейчас идем с тобой и говорим о кисейных занавесках. Этого не может быть на самом деле. Это, наверное, снится мне.
— Вот видишь. Я очень огорчена. Я боялась этого, я напрасно сказала тебе.
— Нет, пускай занавески! А еще лучше пускай ковры, пусть цветы на всех подоконниках. Я думаю о другом. Разве ты поверила бы раньше, когда про партизан только в книжках читала, что могут идти по лесу перед смертным боем двое партизан и разговаривать ну… ну, не буду задевать твоих занавесочек, — ну, про электричество.
— Ну что ты! А может, так и бывает, как написано, и только у нас с тобой по-особенному. Как ни у кого.
— Это всем так кажется, и Даше, например, и Ивану Ивановичу.
В эту минуту по цепи передали приказание:
— Титова к комиссару!
И я побежал. Но едва только сделал несколько шагов, как раздался тяжелый взрыв, заглушивший гул моторов.
— Вот так действительно и бывает, — улыбнулась мне Аня, слегка побледнев.
Я выбежал на берег к большому камню, из-за которого Кархунен наблюдал за действиями наших самолетов.
Над озером кружились три самолета, и так радостно было видеть, запрокинув голову, красные звезды на их широких плоскостях.
Они разворачивались над лесистой высоткой на противоположном берегу и уже оттуда
Вслед за первой бомбой в землю метнулась вторая, третья…
— Видишь? Видишь? — Комиссар пальцем показал мне на несколько черных фигурок, которые, согнувшись, выбегали из избы.
Никто из них не ожидал, что советские самолеты налетят и будут бомбить три лесные хижины, затерянные на берегу огромного карельского озера.
У каждого самолета, по всей видимости, было по четыре бомбы. Положив их очень кучно у избушек, летчики сделали круг над озером и ушли…
Через час, самое большее, летчики будут у себя дома. Они станут рассказывать про то, как бомбили, про то, что они не видели нас, про… да мало ли про что… Они пойдут в столовую и будут ругать повара за неважный обед, потом подойдут к радио и будут слушать голос Москвы — одним словом, они будут дома… Дома, до которого нам еще пешим ходом по прямой более ста километров…
Перед избами был разложен костер. Взрывной волной или прямым попаданием он был разметан и потушен.
— Ну, теперь нельзя терять ни минуты. — Кархунен выстрелил.
Это было сигналом атаки.
Пробирались через кусты, ветви хлестали по лицу, но мы бежали на мысок, к двум избам и сараю.
Мы стремились поскорее дорваться до рукопашной. Мы бежали и кричали «ура», готовые каждую секунду лечь костьми, а в нас никто не стрелял, и сарай и избы оказались пустыми.
Все были рады. Мы вырвались. Мы сделали все, что надо, и теперь уже пробьемся к своим.
Самолеты не зря бомбили лесные избушки. Около разметанного костра Лось нашел разбитый «максим», в избе, у которой взрывная волна сдвинула набекрень крышу, стоял свеженький, только что заряженный «льюис».
Под столом стояло несколько ящиков с патронами. Тут же валялись сапоги, портянки.
Было ясно, что зверь только что выкурен из своего логовища.
Если бы они защищали мысок пулеметами, нам пришлось бы круто. Но, к счастью, они бежали, и надо было немедля организовать переправу.
Лось, схватив топор, оставленный фашистами, отошел в сторону и стал рубить молоденькую сосенку. Немало их потребуется на плоты. Но Иван Иванович уже взобрался на перекошенную крышу и стал бросать оттуда доски.
Отец и Матти Ниеми возились, разбирая бревенчатую стену сарая. Самолеты помогли нам. Взрывные волны расшатали стены изб, поставленных без фундаментов, углами прямо на прибрежные валуны.
Люблю я родные избы, их красивые бревенчатые стены, на которых так многообразна игра света и тени. Полны очарования и старые, темные бревна, которые лучи солнца окрашивают в самые разнообразные тона, и новые срубы, отливающие блеском, еще более ярким от темных полос мха в пазах. А какие чудесные резные наличники над окнами в нашем селе! Довелось мне однажды побывать в Кижах. Я стоял внизу у пристани и никак не мог наглядеться на ступенчатую, многоглавую, веселую и строгую, прекрасную древнюю церковь.