Над кем не властно время
Шрифт:
Каламбур не вызвал смеха у слушателей.
– Откуда такое преклонение перед Наполеоном?
– удивилась вслух Марина.
– Ведь "Дымок" - добрейшей души человек. Как же он может так почитать Наполеона, для которого люди были всего лишь пушечным мясом? Ему было совершенно неважно, сколько народу из-за него погибло! И вообще, он же напал на Россию!
– Но не пошла Москва моя тра-тата-тата головою!
– продекламировал Саша.
– Николай Иванович считает, - вставил Максим, - что, если бы Наполеон победил, он бы ввел в России просвещение и равенство и покончил бы с крепостным правом.
–
– Что-то я не помню, чтобы на территориях, которые он завоевал, он отменил крепостное право.
Никто ему не ответил. Саша хмыкнул и возмущенно произнес:
– Тоже мне "Теорема Наполеона"! Да мы каждый день решаем куда более сложные задачи, чем доказательство этой теоремы! Ясное дело, что, если бы он не был императором, никто бы его в академию за такой жалкий "вклад в науку" никогда бы не принял.
– Мне тоже так кажется, - согласилась Марина.
Максим молчал. Он уже сильно жалел о том, что не записался на прием к стоматологу, и сейчас подумывал позвонить тете Лиле, хотя вряд ли она могла найти врача, готового принять пациента на исходе субботы. Максим порылся в кармане в поисках двухкопеечной монетки, но не нашел.
– Сам себя сделал академиком, - продолжал Мошков развивать тему злоупотребления властью.
– А настоящие "бессмертные" испугались его гнева и подыграли. Во все времена одно и то же! Что тогда, что сейчас. Если ты правишь страной, то ты и ученый, и писатель, и войну мы выиграли благодаря Малой Земле, и на груди у тебя уже нет места для новых орденов!
– Сашка, - испуганно шепнула Марина.
– Ты что?! Еще услышит кто-нибудь!
– Да, да, - закивал Мошков, сам смущенный своей несдержанностью.
– Лучше уж поговорим о Бонапарте. Или об олимпиадах.
В вагоне метро, стараясь перекричать шум колес, Саша спросил у Марины, что это за книгу она держит в своем "фирменном" полиэтиленовом пакете с изображением ковбоя. В субботу народу в метро было немного, но мальчикам надоело сидеть у Дымова, и теперь они стояли, держась за поручни и возвышаясь над сидящей Мариной.
– Это "Люди, годы, жизнь" Ильи Эренбурга, - ответила Тертерян.
– Мой папа посоветовал прочитать. По его словам, очень умная вещь. Говорит: "От чтения таких книг сразу взрослеешь лет на пять".
– Так и есть, - заверил ее Мошков и громко захохотал.
– Особенно если читать ее пять лет!
Он победно взглянул на Максима, ожидая смеха, но тот не смог выдавить из себя даже жалкой улыбки. Грохот поезда словно бил прямо по его набухающей десне. Подземные трассы, по которым мчался поезд, представлялись сейчас Максиму растянувшимся до бесконечности мрачным царством Минотавра.
–
Глава 2
–
Пока Максим еще был в метро, находясь в обществе собратьев по математическому кружку, ему как-то удавалось отвлекаться от постигшего его зуб бедствия. Но теперь, оставшись
Троллейбус тащился по улице Горького, громыхая дверьми на остановках, которые казались сейчас Максиму неоправданно частыми. Остался сзади памятник Пушкину. Выходили и входили немногочисленные пассажиры вечернего общественного транспорта. Сознание Максима воспринимало все это сквозь пульсирующий в нижней челюсти огонь. Максим сопротивлялся ему, безнадежно проигрывая сражение. От прикосновений языка к зубу становилось только хуже, но прекратить их почему-то не получалось. Создаваемые троллейбусом вибрации и дребезжание усиливали страдания Максима, словно проникая до самых костей.
Хотелось встать лицом к проходу, вытянуть вперед руку и заголосить: "Люди добрые! Сжальтесь! Подайте несчастному девятикласснику таблеточку анальгина!". Воображение услужливо добавило к этой картине комсомольский значок на лацкане школьной формы, хотя Максим в юной смене партии не состоял и состоять не собирался, да и куртка поверх его водолазки ничего общего со школьной формой не имела.
Комсорг класса Женя Пилюгина не раз приставала к Максиму с вопросом, когда же он наконец вступит в ряды молодежной организации. Он отшучивался. Наконец Женя уведомила его, что некомсомольцев не принимают в высшие учебные заведения. Максим после этого разговора позвонил отцу и спросил его, так ли это на самом деле. Борис Олейников ответил сыну:
– Конечно, на тебя будут косо смотреть, а за какое-нибудь нарушение дисциплины, которое они простят своему, тебя немедленно отчислят. Но специально отсеивать на вступительных экзаменах, думаю, не будут. По крайней мере я о таком не слышал.
Максим на всякий случай поинтересовался и мнением тети Лили. Та немедленно посоветовала ему послать "этот гитлерюгенд" вместе с Женей Пилюгиной куда подальше. Она даже назвала конкретный адрес. Матерные словечки в устах Лилии Германовны Майской и ее друзей теряли свою вульгарность, становясь удивительно комичными. Однако посылать Женю Максим не хотел. В отличие от тети, он полагал, что Женя не несет ответственности за преступления режима, хотя бы потому, что ничего о них не знает. К тому же именно она польстила ему однажды, сказав, что он "красиво курит".
Эти размышления ненадолго усыпили бдительность Максима, и он нечаянно слишком сильно толкнул языком зуб. Шквал боли почти ослепил мальчика.
Пульсация стала всеобъемлющей, охватывая голову, накатывая на нее валами, и Максим понял, что достиг пределов своей способности терпеть. Он прекратил неравную борьбу, сдался, признал, что боль властвует над ним, что кроме нее больше нет ничего. Что она теперь составляет его собственную суть, ибо он слился с ней.
Максим принял ее, отдался ей, перестал различать ее и себя. Он сам был теперь этой бьющей из сотен пушек мукой. Взрывался вместе с ней, откатывал вместе с ней. И в какой-то момент с нарастающим изумлением стал понимать, что каждый следующий вал становится все меньше и меньше, что страдание вот-вот полностью исчерпает себя.