Не сотвори себе кумира
Шрифт:
Фролов, позабыв все споры, плавно подхватил:
Черней этой ночи встает из тума-а-а-анаВидением мра-а-а-чным тюрьма.Я притулился для страховки к косяку двери и тоже тихо подпевал, припоминая слова этой чудесной песни:
Кругом часовые шагают лени-и-иво,В ночнойФролов стал дирижировать:
Хоть плотны высокие стены ограды,Железные кре-е-епки замки,Хоть зорки и ночью тюремщиков взгля-я-а-адыИ всюду сверкают штыки,Хоть тихо внутри, но тюрьма не кладби-и-и-ищ,А ты, часовой, не плошай:Не верь тишине, берегися, дружи-и-и-ище:– Слу-у-у-шай!Удивительное дело, думал я: песня написана почти сто лет назад, а ее до сих пор многие знают почти дословно. И певали эту песню повсеместно-и в городе и в деревне. Мне она врезалась в память с отроческих лет, когда на нашей деревенской улице, против нашего дома, собирались в свободные часы любители песен из долгий весенний вечер вспоминали и пели их десятками, в том числе и "Слушай!".
Мы здесь тоже пели нередко, но, конечно, не от радости, а от тоски. Стало быть, и песни как-то сами собой подбирались грустные: кто-то тихо затягивал, а другие подхватывали без уговора.
Вот и сейчас я подтягивал и слушал, не подойдет ли к двери цербер, не постучит ли. Но в камерах пели многие — всех в карцер не пересажаешь.
Вот узник вверху за решеткой желе-е-е-знойСтоит, прислонившись к окну-у-у,И взор устремил он в глубь ночи беззве-е-е-здной,Весь словно впился в тишину.Ни звука! Порой лишь собака залье-е-тся,Да крикнет сова-а-а невзначай,Да мерно внизу под окном разда-е-е-тся:– Слу-у-у-у-шай!Песню пропели до конца, хотя слова знали не все. Кто не знал слов — просто подтягивал мелодию.
Много раз приходилось мне потом слушать споры судьбе Родины, но та дискуссия в бывшей моей одиноки запомнилась ярче других.
В нашей камере Артемьев прожил больше месяца и всем запал в душу. Человек мягкого характера, он не только домашним философом, но и компанейским весельчаком. Он часто пел на пару с Фроловым, и пни у них были душевные: "Уж вы горы, вы мои, горы Воробьевские" и Славное море, священный Байкал". особенно Кудимыч любил петь о казни Степана Рази В этой песне он как бы раскрывался весь, целиком о своей печали.
Знать, уж долюшка такая,Что казак на Дон бежал.На родной своей сторонкеВо поиманье попал.Среди полутора десятков арестантов моей дружной камеры не было никого, кто оставался бы равнодушным этой чудо-песне и не подтягивал бы Кудимычеву.
Нет, мне"Изменного неправдой"! Веками гибли люди-большие и малые-от злой измены и черной неправды! От доносов и наущений фарисеев и карьеристов, от суровой злобы властолюбцев, кои тешили свою жестокость ими же сотворенным кумиром, жаждущим всечасно новой крови и новых слез…
После того памятного спора с Кудимычем Фролов помрачнел и угрюмо молчал несколько дней. Что-то происходило в его душе, и Кудимыч, желая принять в нем участие, как-то поинтересовался причиной его ареста.
– Дуботепов много, товарищ Артемьев, — мрачно ответил тот. — Дуботепов и губошлепов. Да, я думаю, все это пустяки. День-два, отпустят, вины моей перед партией нет…
– Вины нет, значит, вроде как на отдых сюда определили?
– Да, может, и не арестовали бы, не пошути я так некстати, — невесело улыбнулся политрук.
– Чего ж некстати, шутка она завсегда шутка. Без шутки, я чаю, и поп не женится.
– Что дозволено попу, негоже нам, политрукам. Зашел как-то в полковую парикмахерскую. Сидят командиры, газеты читают. Дождался своей очереди, сел в кресло. Парикмахер, досужий старик, расшаркался: "Как изволите бородку поправить? Снова под Мефистофеля?" Вижу, что шутит, ну и я отшутился ему в тон. "Надоел", — говорю, — под Мефистофеля, подправьте под Льва Давидовича Троцкого…"
В камере засмеялись. И действительно, в четком его профиле было нечто похожее на профиль Троцкого, портреты которого до середины двадцатых годов висели рядом с портретами Ленина и Калинина во всех общественных местах. Но мне сделалось как-то не по себе. Стараться пусть даже внешне походить на Троцкого в наше время было легкомысленно и опасно…
– Ну и что же, подправили?
– Побрили и постригли по всей строгости. Пришли ночью без стука и взяли, как есть, в одной гимнастерке и без фуражки. Как я додумался прихватить с вешалки шинель — понятия не имею. "Надолго?"- спрашиваю "Ерунда, небольшое выяснение".
– А на допросе и вам дали напиться?
– Нет, бить не били и о бороде моей ни слова, но заставили подписать обвинение.
– И вы подписали?
– А чего бы не подписать? Про завоевания русских царей говорил, про лишний штат политруков тоже говорил, тут уж не отопрешься. Да и отпираться не в моем характере. А чего ж антимонию разводить, одно и то же каждый день часами долдонить? Зачем, спрашивается, превращать наши беседы в те самые нелепые уроки словесности, какие были в армии царя-батюшки? Разве они не высмеяны в "Поединке" Куприна или в "Цусиме" Новикова-Прибоя?
– Вы понимаете больше положенного, товарищ политрук, оттого и будет вам накладно всю жизнь, — заключил Кудимыч.
– Чепуха! Дойдет мое дело до луганского слесаря Климента Ефремовича, улыбнется товарищ нарком и даст сигнал вернуть меня в часть.
– Блажен, кто верует, — еле слышно сказал Бондарец.
А лущилыцик с фанерного завода Ширяев заметил:
– Наш луганский слесарь и генералов-то не сумел защитить, когда их сотнями и тыщами убирали невесть куда, оголяя армию, а тут о каком-то политруке ему доложат… Ты же сам говорил, что командира вашего полка Евстигнеева тоже арестовали. А где комиссар полка Лозовский, член райкома партии?!