Негатив. Портрет художника в траурной рамке
Шрифт:
7
В какой-то вечер, когда в бутылке уже оставалось совсем немного, они за громким спором и шумом воды, видимо, не услышали звонок в дверь, и старая Ревекка неожиданно ввела в столовую любимого профессорского ученика, третьекурсника Закутарова, которого профессор, подчеркивая свое уважение, тут же представил по имени-отчеству — Олегом Евсеевичем. Закутарову в этом почудилась ирония, и он несколько смутился. Но еще больше он смутился, когда сильно сутулый, почти горбатый, но все равно очень высокий Христианиди встал, навис над ним, и как бы сверху вниз протянул руку, и сказал, что хорошо его знает — по фотографиям несчастного Кукуры: «Серия «Олег» — лучшее, что он сделал». Тут уж Закутаров и вовсе залился краской. И даже выпил налитую ему рюмку, хотя прежде, когда, бывало, профессор предлагал, говорил, что не пьет спиртного.
Они
Нет, не выпили: Христианиди не пил, как обычно пьют — налил, выпил и закусил, — он постоянно мелко прихлебывал и ничего не ел, попивал коньяк, как за беседой неторопливо попивают чай, мог бы и ложечку в стакан опустить. И больше уже не произносил тостов и время от времени как-то очень обыденно, совсем не ритуально, словно из чайника, подливал себе из бутылки, предлагая Закутарову, только если у того в стакане было пусто.
Говорили о фотоискусстве, и оказалось, что Христианиди знает в этом толк. Еще студентом он написал исследование о художественных принципах Родченко-фотографа («неожиданный взгляд на неожиданную ситуацию»). В те же годы подружился со стариком Петрусовым, несколько угрюмым строгим профессионалом, другом Родченко. В 65-м Христианиди схлопотал выговор, когда, не предупредив начальство, за сутки сгонял на машине из Праги в Берлин и обратно, чтобы обнять старика на открытии его персональной выставки, означавшей европейское признание. Работу Петрусова «Солдаты в касках» (1935 год, Германия) он считал самым точным портретом эпохи: «Ряды, ряды страшных железных затылков — и ни единого лица!» Работая в Праге, Христианиди ходил на все подпольные фотовыставки и пил со всеми лучшими фотографами. Его и отозвали после того, как он неделю, не просыхая, гудел с никому не известным тогда Саудеком. (Впрочем, и в начале семидесятых этот мастер еще никому не был известен, и Закутаров запомнил имя только потому, что Христианиди вывел формулу: «Саудек — чешский Кукура, или Кукура — русский Саудек». Много позже Закутаров повесил у себя в ателье «Суперстриптиз» Саудека, «Каплю на губах» и ту «Без названия», на которой женская грудь со струйкой молока, стекающей от соска… Теперь все это тоже сгорело.)
Вернулись к Кукуре.
«Кукуре можно завидовать. — Христианиди, видимо, был уже изрядно пьян, и это было заметно: он говорил все медленнее, все с большими паузами. Так с трудом вспоминают и пытаются пересказать какой-то неясный сон. Или провидят будущее. — Тебя посадят, тебя обязательно посадят… я говорил ему об этом… Он сказал, не важно… сколько успею, столько успею… Успел… Надо успевать».
Закутаров сразу понял, как нужно снимать этого человека: крупно, портретно, анфас, в темных тонах, сутулые плечи выше длинного худого темного лица, растерянный пьяный взгляд прямо в объектив, одет в свободную черную рубаху с расстегнутым воротом, и в вырезе, прямо под подбородком, видна густая черная поросль на груди; в интерьере (хотя в кадре для него почти не остается места, но он важен) — на заднем плане слабо освещенное темное помещение, фрагмент какой-то деревянной балки или доски — темной же, старинной, хорошо бы потрескавшейся от времени. И он вспомнил, где есть такой интерьер и такие балки и доски — в дегустационном подвальчике старинного винзавода в ближнем пригороде (теперь — винодельческий совхоз имени… имени… да шут с ним совсем — туда их возили на экскурсию еще на первом курсе).
«А хотите, я сделаю ваш портрет?» — неожиданно легко сказал Закутаров, когда они уже поднялись уходить, — и объяснил, как и где он хочет снимать. Он говорил без смущения: знал, что сделает хорошо. «Отлично, — сказал Христианиди, — завтра обедаем в том подвальчике, и я приду в черной рубахе. Простите, сегодня я малость устал, но завтра буду в форме…»
Они стали часто видеться…
Вообще к началу зимы Закутаров остался совсем один в этом городе. Его революционно настроенный компаньон-математик, и днем и ночью занятый решением
Карины уже полгода не было рядом, и дни Закутарова кроме институтских занятий были заполнены работой в библиотеке, съемками и работой в своей домашней лаборатории. Свои мужские потребности он изредка удовлетворял с замужней сокурсницей: у нее откуда-то были ключи от институтского чердака («захочешь — достанешь»), и там иногда прямо во время лекций она ждала его и в чердачном полумраке и духоте приспускала трусики, опиралась руками о какую-то балку внизу, и он пристраивался сзади. Но, понятно, при таком стиле и ритме общения поговорить им было некогда, да и необходимости не возникало… Да и вообще на третьем году обучения в университете Закутаров стал совершенно чужим для сокурсников. Его не интересовали шмотки, фарцовка и припортовые девки, а им до фени были разговоры о сути исторического процесса, или «Реквием» Ахматовой, или тайны фотоискусства. А вот рядом с Христианиди, этим внешне нелепым московским армяно-греком, от пьянства и болезни терявшим иногда дар речи, ему никогда не было скучно. И все время, свободное от занятий, от работы в библиотеке, он проводил с ним — даже камеру реже стал брать в руки.
Высокорослый Христианиди не любил тесных помещений, и однажды как-то посетив закутаровскую мазанку, больше туда не ездил: «Извините, дружище, я в вашем шкафу не помещаюсь». Сам он жил с матерью в большой и светлой квартире в единственном в городе «сталинском доме» (известная технология строительства: московские архитекторы плюс немецкие военнопленные), — здесь и прошло его детство, — покойный отец был в какое-то время начальником торгового порта. Но приглашать Закутарова к себе домой (а главное, пить в присутствии матери) он не считал возможным, и они проводили вечера или все в том же припортовом кафе, или в других питейно-общепитовских точках, или, если погода была безветренная, не было мороза и пригревало солнце, гуляли по набережной над пустым пляжем, или сидели на скамейке где-нибудь над морем. Христианиди пил постоянно, все так же — глоток за глотком, — постепенно пьянея; Закутаров не пил совсем.
Кто-то из сокурсников, заметив эту тесную дружбу, даже обозвал Закутарова «педиком привязанным», и он впервые в жизни испытал этот отчаянный восторг и одновременно отвращение — все, что испытывает человек, решившийся сжать кулак и со всей силой ударить в лицо — живое, вот глаза глядят, — другого человека. (Наблюдавшая этот эпизод замужняя сокурсница даже взвизгнула от восторга и тут же оттащила его в сторону и тихо предложила сходить на чердак.)
Христианиди всегда обращался к Закутарову на «вы». Пьяный слегка, он был общителен, энергичен, весел, но хорошо нагрузившись, становился вял, расслаблен, и тогда взгляд его упирался в стол или в землю, и говорил он медленно, с трудом, словно нехотя отрываясь от созерцания того, что медленно проплывало в его сознании. «Мы, шестидесятники, — пуля из говна. Люди со срезанными мозгами. За стихи Мандельштама — в лагерь, за Пастернака — в лагерь. За красоту человеческого тела — в лагерь. Не повезло с поколением. Вам, может быть, и не будет легче, но наверняка уже не так противно».
Он никогда не просил, чтобы Закутаров провожал его, но неизвестно, смог бы он сам добираться до дома. В последнее время он не только был всегда пьян, но и сильно ослабел и постоянно покашливал, поднося платок к губам. Вряд ли он вообще лечился. «Да хватит, не хочу. Устал. Даже пребывать тяжело», — спокойно, даже небрежно ответил он, когда Закутаров как-то спросил, часто ли он бывает у врача. И в тот же день, когда, как всегда, Закутаров проводил его, уже сильно пьяного, до самого подъезда, Христианиди, прощаясь, вдруг придержал его руку в своих ледяных ладонях и широко, ясно и, сколько мог, трезво улыбнулся: «Вы оправдываете мое пребывание».
Он пребывал еще три месяца, и они виделись всякий раз, когда у Христианиди были силы выйти из дома — три или четыре раза в неделю, — и так до того дня, когда его с тяжелым кровотечением увезла из дома «неотложка». А еще через неделю он умер. Но ни в эти последние месяцы и никогда прежде они ни разу не заговорили о Карине (если не считать истории «одной московской девушки»), и Закутаров решил, что Сурен ничего не знает об их отношениях.
8
<