Николай Клюев
Шрифт:
«Есенин (блажен: он некогда насытится): „А как же землю удобряют и коровьим, и лошадиным, а хлеб растёт, и мы его едим“. Гр. А.: „Навоз тронь рукой, обожжёт. В нём огонь“. Она: „Хлеб затем и растёт. На самой вершинке колос“. Кусиков: „А картошка?“ Она: „Картошку, старые люди говорили, и есть грешно“. Гр. А.: „Чёртовы, слышь, яйца“. Кусиков: „А вот Есенин говорит, что и хлеб грешно есть. Серёжа — ну-ка, „Песнь о хлебе““. (Есенин читает эстрадно, вдохновенно и даже жутко): „Вот тогда-то входит яд белёсый в жбан желудка яйца злобы класть…“ Гр. А. (после деликатной паузы): „Ты, Серёжа, хочешь, чтобы птица не пила, не ела, да пела“. Кусиков (галантно к Ней): „А как вам понравилось?“ Она (по существу): „Ученики-то срывали колосья в субботу. А он
Здесь достигает своего предела переосмысление Евангелия, перевёртывание его смысла в обращении писателя, наряду с «Песнью о хлебе», к «Инонии»: «Голод преображает. Прощёный грех Есенина — изблевание тела Христова, имеет своё натуралистическое объяснение и оправдание… Духовный голод должен достичь своего наивысшего напряжения, чтобы отвергнуть пищу… Причащая голодного Спаса мужицкой вытью, пророк Есенин по библии, но отнюдь не по евангелию заключает новый договор с Богом. Новый Израиль, богоборец жалостью, подобно Аврааму протягивает к Богу, нищему на росстани мира „гостию“. Вот за то и прощено будет Есенину изблевание тела Христова, что он подал Богу в трудные для Него дни хотя бы не ради Христа, а ради Волоокого Спаса милостыню… Ещё не скоро мы вкусим хлеба со спокойной совестью!..»
Всё это читал Клюев — и есенинская «Песнь о хлебе» была воспринята им, как возвращение в первозданный хаос. Но засело внутри — «грех Есенина прощёный и не весь он в погибели…». Другое дело, что у самого Клюева коврига, восходящая на божественной опаре, не плоть, предназначенная для «жбана желудка», «не яйца злобы», а творение «ангела простых человеческих дел», что «хлебным теленьям дал тук и предел» и, «вскипев урожаем в персях земли», освятил великое изделие для трапезы.
«Песнь о хлебе» Есенина — первобытный крик человеческого существа, крик, в котором — боль на разрыв.
Наше поле издавна знакомо С августовской дрожью поутру. Перевязана в снопы солома, Каждый сноп лежит, как жёлтый труп. На телегах, как на катафалках, Их везут в могильный склеп — овин. Словно дьякон, на кобылу гаркнув, Чтит возница погребальный чин.На наших глазах свершается убийство. Без покаяния и отпевания. У Клюева же в «Анти-песни о хлебе» — «Матери-Субботе» — творится священнодейство, в котором нет места «катафалкам», гарканью и соломенному мясу. Творится именно священная жертва.
Предуготовляется воскрешение духа во плоти — в ковриге. Пред действом наступает священная тишина, как в ночь перед Воскресением. В действе принимают участие все покровители нивы, пашни и жнитвы.
Поэма вся выстроена по «нарастающей звуковой». Шёпот «ангела простых человеческих дел» и ответное бульканье «гусыни-бадьи», и бубнение мухи, когда изба начинает оживать, каждый одухотворённый предмет обихода наводит чистоту в преддверии хлебной Евхаристии — ещё не нарушают благоговейной тишины, когда «дремлет изба, как матёрый мошник»… И в этой тишине начинает совершаться мистическое действо: «Бабкины пальцы — Иван Калита — / смерти грозятся, узорят молву, / в дебрях суслонных возводят Москву…» Начинается возведение «Четвёртого Рима» — мать городов русских заново возводится бабьим действом и словом поэта… С этого мгновения беззвучный звук, неслышный обычному слуху, усиливается с каждым движением обихода и Божьей твари. Если до этого восклицание принадлежало лишь ангелу простых человеческих дел, то теперь восклицающая нота исходит из Красного угла, и с ним сливает своё восклицание принимающий участие в мистерии поэт.
Слышите ль, братья, поддонный трезвон — ОтчиеИ начинается самое главное. «Сладостно цепу из житных грудей / пить молоко первопутка белей, / зубы вонзать в неневестную плоть — / в темя снопа, где пирует Господь…» Перед нами в буквальном смысле акт физиологического наслаждения, предшествующий возжиганию в печи священного огня, что «прочит… за невесту калым». Ощущение происходящего как священнодействия вызывает в памяти крещение младенца Николая в квашонке и согревания его в русской печи во время обряда «перепечения»… Так рождение хлеба сопрягается с рождением поэта. Тихое парение серафимов над печью «разжигает» действо, переходящее в «брачную пляску», что косвенно напоминает об элевсинских таинствах… Но у Клюева эта пляска памятной нитью неразрывно связана и с хлыстовским радением, и с танцами суфиев.
Брачная пляска — полёт корабля В лунь и агат, где Христова Земля. Море житейское — чёрный агат Плещет стихами от яростных пят. Духостихи — златорогое стада, Их по удоям не счесть никогда, Только следы да сиянье рогов Ловят тенёта захватистых слов. Духостихи отдают молоко Мальцам безудным, что пляшут легко. Мельхиседек и Креститель Иван Песеннорогий блюдут караван.И следующая, уже полнозвучная, наполняющая всё пространство поэмы сцена соития во имя рождения поэта — приводит к предвкушению рождества грядущего Мессии.
А впереди — новое воскрешение Исуса, «пеклеванного Исуса».
Ты уснул, пшеничноликий, В васильковых пеленах… Потным платом Вероники Потянуло от рубах. Блинный сад благоуханен… Мы идём чрез времена, Чтоб отведать в новой Кане Огнепального вина.Смысл своей поэмы Клюев, как и в случае с «Четвёртым Римом», разъяснял Николаю Архипову, и это разъяснение снова напоминало об отвергнутом Церковью учении Оригена.
«Мистерия избы — Голубая Суббота, заклание Агнца и урочное Его воскресение. Коврига — Христос избы, хлеб животный, дающий жизнь верным.
Рождество хлеба, его заклание, погребение и воскресение из мёртвых, чаемое как красота в русском народе, и рассказаны в моей „Голубой Субботе“.
(„Голубая Суббота“ — первоначальное название поэмы, свидетельствующее о Свете Фаворском, осеняющем мистерию. — С. К.)
Причащение Космическим Христом через видимый хлеб — сердце этой поэмы.
Человек-пахарь, немногим умалённый от ангелов, искупит ржаною кровью мир. Ходатай за сатану, сотворивший хлеб из глыбы земной, пахарь целует в уста древнего Змия и вводит в субботу серафима и диавола, обручая их перстнем бесконечного прощения…»
И тогда же Архипов записывал клюевские размышления о «семени Христовом» — «антисимволические» и «антирозановские»:
«…Для меня Христос — вечная неиссякаемая удойная сила, член, рассекающий миры во влагалище, и в нашем мире прорезавшийся залупкой — вещественным солнцем, золотым семенем непрерывно оплодотворяющий корову и бабу, пихту и пчелу, мир воздушный и преисподний — огненный.