Норвежская новелла XIX–XX веков
Шрифт:
Воздух был сырой и спертый, а сама комната показалась мне странно чужой и непривычной. Там стояли две кровати, каких я никогда в жизни не видела: выкрашенные в красный цвет и с горой подушек и одеял. Я никак не могла себе представить, как это люди ухитряются влезать на такую высокую гору, когда им нужно ложиться спать. Сверху вместо покрывала была постелена простыня. Перед зеркалом висел ярко-красный тюль, а на комоде стояли две вазы; издали они казались серебряными, а на самом деле были, конечно, стеклянные.
Через некоторое время в комнату вошла женщина
Елена, моя нянька, немного поболтав с хозяйкой, спросила:
— Ну, а как Сольвейг?
Не помню, что ответила женщина, но Елена рассказала мне, что в семье сапожника есть еще маленькая дочка, как раз ровесница мне. И спросила, не хочу ли я пойти и поболтать с ней. Я послушно поднялась и пошла к Сольвейг.
Она лежала на кухне. Невозможно описать, какой спертый там был воздух, на душе у меня стало жутко и неуютно. В углу стояла большая кровать, и там лежала маленькая бледная девочка с льняными волосами. На девочке была ярко-красная ночная сорочка.
Я спросила девочку, как ее зовут и сколько ей лет, хотя прекрасно знала, что зовут ее Сольвейг и что она как раз мне ровесница. Она не спросила, как зовут меня, и это показалось мне странным.
— Ты очень больна? — спросила я.
— Да. У меня белкулез в костях, — слегка оживившись, даже с гордостью ответила Сольвейг. — Из-за этого меня два раза оперировали в больнице.
— Боже мой! — сказала я. — Страшно было?
Сольвейг не ответила, да и я не нашлась, что сказать.
Обхватив ногами ножки стула, я сосала резинку своей соломенной шляпы. Спертый воздух мучительно давил мне на сердце; в кухне стоял смешанный запах кожи и вара, — дверь в мастерскую была открыта, — а еще пахло кофе, который варила жена сапожника. Она все время ходила взад и вперед с ребеночком, лежавшим неподвижно на ее увядшей, покрытой синими жилами груди. Но это не был запах комнаты, где спят люди. Мне кажется, воздух был такой тяжелый из-за «белкулеза» в костях у Сольвейг, которую два раза оперировали в больнице. Я чувствовала, как меня душат слезы, а о чем я плачу, я не знала, но чувствовала, что плачу от горя.
В конце концов мне показалось, что дальше молчать нельзя, и я спросила:
— А тебе не скучно всегда лежать?
Прежде чем ответить, Сольвейг вытащила что-то из-под подушки.
— Это мне подарил папа, — сказала она.
Это была маленькая, выкрашенная в зеленый цвет ботанизирка [6] на ремне.
— А это мне мама подарила.
Это была кукла с льняными волосами, нарисованными на фарфоровой головке. Хотя кукла была очень грязная, я тотчас узнала белое ситцевое платье в светло-голубой цветочек и шелковые ленты. Это была Герда.
6
Коробка
Я ужасно покраснела, и мне сдавило горло. У меня было чувство, будто я совершила какой-то ужасный проступок; я не смела поднять глаз, не смела вымолвить слова.
В эту минуту вошла жена сапожника. Увидев мое пылающее лицо, она быстро забрала куклу.
— Нашла что показывать девочке из господского дома, — сказала она, пытаясь улыбнуться. — У тебя, поди, куклы почище этой найдутся.
Я бросила на нее мимолетный взгляд. Глаза ее бегали, и она так странно сжимала губы над беззубым ртом! А потом уже совершенно другим голосом — слащавым и вкрадчивым, — который заставил меня содрогнуться от смутного ужаса и отвращения, она сказала:
— Да ты, верно, совсем другими куклами играешь, а бедняжке Сольвейг и эта хороша. Потому-то я и сторговала эту куклу за две кроны у Вольмана.
И женщина начала рассказывать о том, как и когда она купила эту куклу. Я чувствовала, что ее бегающий взгляд то и дело останавливался на моей склоненной голове.
Помню, как она повела меня потом пить кофе в свою комнатушку. Мне не помогли никакие заверения в том, что мама не разрешает пить кофе. Мне пришлось выпить целую чашку и съесть две невкусных булочки, которые Елена купила в молочной лавке. А хозяйка все заставляла и заставляла меня есть.
По дороге домой я вдруг неутешно заплакала. И не хотела сказать почему. Но Елена сказала: я, мол, должна быть благодарна за то, что мне так хорошо живется. Вот пришлось бы лежать, как Сольвейг! Да, не худо иногда поглядеть, как трудно приходится другим маленьким девочкам. Я плакала все сильнее и сильнее. Тогда Елена испугалась, пообещала мне леденцов и строго-настрого запретила говорить маме, что мы ходили в Балкебю.
Утешилась я, строя по дороге планы, как буду навещать Сольвейг. Чего только я не собиралась приносить ей!
Представив себя в роли благодетельницы, я повеселела, и постепенно у меня стало легче на душе.
Тем не менее ничего из моих благих намерений не вышло. Во-первых, я располагала в то время лишь семью эре. Во-вторых, про все узнала мама, потому что я снова ужасно расплакалась, когда легла спать, а в этот момент вошла мама прочитать со мной вечернюю молитву. Но о кукле я никому и не заикнулась. Елена получила страшный нагоняй, а мне раз и навсегда запретили ходить к Сольвейг из Балкебю, у которой был «белкулез».
Однако если бы даже мне не помешали, вполне вероятно, что из моих прекрасных планов ничего бы не вышло.
Но то была первая в моей жизни встреча с бедностью. Спустя несколько лет мама сказала мне однажды, что мы и сами бедны… Вспоминаю, какое парализующее чувство ужаса охватило меня тогда, вспоминаю, каким огнем запылали мои детские щеки… Неужели и мы обречены теперь жить в душной комнате, и пресмыкаться перед людьми, и смотреть на них испуганными, бегающими глазами, и разговаривать униженным, слащавым тоном.