Норвежская новелла XIX–XX веков
Шрифт:
Не дочитав длинной телеграммы из Дувра, в которой говорилось, что он был спасен в тот же день, как пересел в шлюпку, и что парусник, который принял его людей и его самого на борт, отнесло к Англии, а потом шторм повернул в другую сторону и вынес их почти к самой Норвегии, но тут пришлось повернуть, так как шторм снова изменил свое направление, она только вскрикнула:
— Энок! Энок!
И когда он вышел из столовой:
— Он жив! Тобиас жив!
Но тут она вскочила со стула, потому что Энок сперва побледнел, а потом стал прямо-таки землистый с лица.
— Энок! — При виде его ей стало страшно.
— Чего орешь, старая! — Голос был жесткий и холодный, как кремень, он точно отталкивал
Вернулся он только к ночи.
Наутро он не встал с постели. Когда мадам Воге спросила, уж не заболел ли он, он ответил:
— Устал.
Больше она не добилась от него ни словечка.
Теперь она и сама стала дивиться, как это Энок так сразу вбил себе в голову, что Тобиас погиб. В море ведь чего только не бывает, как же Энок, такой бывалый моряк, не повременил хоронить Тобиаса. Теперь-то она точно знала, что не раз ей за это время приходило в голову — может быть, Тобиас все-таки жив! Но мысль эта, не успев явиться, исчезала.
Написали Эмилии, чтобы не приезжала.
Между рождеством и Новым годом наведался ненадолго Тобиас, а через несколько дней ушел в море на новом пароходе, который только что был куплен компанией. Мадам Воге с Тобиасом подолгу беседовали наедине. С отцом он говорил только о пустяках, Энок все больше полеживал в постели, бледный и молчаливый, — видать, ему нужен был покой.
Только после Нового года Энок встал. Теперь он еще больше пригнулся к земле, еще больше постарел, чем до наследства. Он совсем осунулся и похудел, как никогда. Он перестал говорить о следующем рейсе. Не спрашивал, откуда у жены берутся деньги на еду, на жизнь. Последние его сбережения разошлись в те две-три недели, что он был зажиточным человеком. Он ел и пил понемножку, но спасибо не говорил. Ходил на прогулку, иногда один, иногда с женой, и опирался на палку, но если за молом виднелась шхуна под парусами, он сразу поворачивал назад или усаживался на штабель досок с таким расчетом, чтобы не видеть ее. Мадам Воге была кротка и почти счастлива. Наконец-то он утихомирился. Больше он не думает о шхунах, фрахте, рейсах. А со временем, глядишь, и настроение у него поправится. А если не поправится, ей все равно надо радоваться. Конечно, они теперь живут в нахлебниках; но ведь не у кого-нибудь, а у Тобиаса, у сыночка… Вот и остается ей только сказать, что господь все устроил для них к лучшему.
По-прежнему она писала письма Тобиасу. Но Энок ни разу ни словечка ему не написал. И ни разу не попросил показать, что она там написала. Он даже привета не передавал сыну, а она не спрашивала, надо ли передавать, а просто сама передавала.
Ни разу Энок не вскрыл ни одного письма от Тобиаса. Если порой приходило письмо на имя Энока, говорил жене:
— Прочитай сама, — а зрение-то у него было хорошее.
Он и газет больше не читал — даже «Морские ведомости». Он курил, ходил взад-вперед, молчал, спал.
Болезнь уложила его на несколько дней в постель. А когда он поднялся и собрался погулять, пришлось жене отправляться в магазин за второй палкой. С тех пор он так и стал ходить с двумя палками. Частенько он теперь отдыхал в садике перед церковью, который был неподалеку от их дома. Настало лето, и в садике около хорошенькой белой церковки гулять было всего безопасней, особенно для калек вроде Энока.
Через год мадам Воге заметила, что он понемногу впадает в детство.
В ясные летние дни он сидел перед домом в крошечном палисадничке, что не больше обеденного стола, и выстругивал шхуны. Зимой или в ненастную погоду он их вырезывал дома; спальня понемногу превратилась в настоящую мастерскую.
Руки у него всегда были хорошие. Когда еще дети были маленькие, он во время своих рейсов тоже вырезывал кораблики с полной оснасткой, а вернувшись домой, дарил их мальчикам.
Теперь
И вот по мере того как он старился, его поделки все больше стали превращаться в большие корабли и с полным грузом или с балластом уплывали в те края, в которых он сам раньше бывал. И стал он теперь сам крупным судовладельцем и капитаном, он же был и судостроителем и приемщиком.
Он достиг всего, о чем мечтал в юности и в зрелые годы, всего, к чему стремился, и даже большего.
Удача все время ему сопутствовала, шхуны у него были быстрые и прочные, и все рейсы выходили скорыми. В хорошую погоду он выносил свои шхуны в садик. В остальное время они стояли в спальне. Если он возвращался из садика возле церкви, это означало, что он пришел взглянуть, не стоит ли на рейде вернувшаяся в порт шхуна.
Он подобрел и стал даже разговорчивей с тех пор, как сделался судовладельцем, с тех пор, как ему так везло, и он разбогател, и стал в городе первым человеком.
С Ханной он был терпелив, а Тобиасу давно все простил, — никак ему, бедняге, не удается осесть на суше, потому что не хватает денег, чтобы стать судовладельцем, приходится ему и летом и зимой плавать. Придется в конце концов помочь парню, поставить его на ноги.
Так в конце концов удалось старому шкиперу Эноку Воге избежать того, чего он всю жизнь больше всего страшился: быть нахлебником у родных детей.
Юхан Бойер
Одинокие
Он был маленьким белоголовым старичком. Во всей округе у него не было ни единой близкой души, хотя приехал он сюда лет двадцать назад. Служил он посыльным в богадельне, но слух и зрение у него совсем ослабели, а людей обычно раздражает, когда приходится надрывать горло, чтобы тебя услышали. Только начальница да служанки кричали ему в ухо с утра до ночи: «Сходи за почтой, Симен», «Спустись в подвал, затопи печь», «Сегодня старик один уезжает, понесешь его чемодан на станцию». Даже сидя в кухне за едой, он мгновенно вскакивал, когда к нему обращались с каким-нибудь наказом. Рабочий день его не длился от сих до сих, а был бесконечной вереницей поручений. Он носился как угорелый то туда, то сюда. Даже в рождественские вечера, когда в домах ярко горели огни, ему нередко приходилось отправляться за чем-нибудь на станцию. А когда он наконец оказывался в своей каморке, то бывал уже до того усталым, что ничем не мог заняться. Прежде чем лечь в постель, он сидел некоторое время сгорбясь и задумчиво глядя перед собой. Ему было о чем вспоминать. В памяти всплывали молодые годы в Вестланне, девушки, море, чайки, с криком носившиеся в небе, братья и сестры, которых было много в тесной отцовской избе. В те годы он хорошо видел и слышал. Он был молодой тогда.
Когда ему доводилось ходить по проезжей дороге, он старался держаться обочины — ведь он не мог слышать приближавшихся сзади машин. Он шел, одетый в тряпье, в сдвинутой набекрень выцветшей шапчонке, размахивая правой рукой, что-то напевая себе под нос, поглядывая по сторонам сквозь очки.
Сколько ему было лет? Шестьдесят? Или меньше? Никто его об этом не спрашивал. Каким ветром занесло его сюда, на восток? Это было известно только ему одному.
И вот в один прекрасный день он отказался от работы в богадельне. Почему? Жениться собрался.