Носорог для Папы Римского
Шрифт:
— Аркебуза оглушила вас, когда вы пристрелили его коня.
Тейшейра кивнул, удивленный, как всегда, фразой, произнесенной Гонсалу по собственному почину.
— Он сказал, что потребует удовлетворения. Не на борту корабля. Как только мы достигнем земли. Вот что он сказал.
Тейшейра коротко поблагодарил за предостережение и пошел к себе в каюту, осторожно ступая, чтобы не задеть спящих матросов. Улегшись на койку, он не переставал изумляться тупости дона Франсишку. На борту корабля он был хозяином, абсолютным властителем, которого никакие последующие выговоры не могли удержать от того, чтобы поступать так, как ему заблагорассудится. На берегу же он станет очередным безденежным говоруном, вернувшимся из Индий, будет тщетно искать милостей и вскоре опустится до рассказывания небылиц в трактирах ради дармовой выпивки. Улицы Белена кишмя кишели подобными персонажами. А вот сам он был посланием дона Маноло, которого защищал и поддерживал не кто иной, как могучий дон Фернан де Переш… Он улыбнулся, вспомнив оскорбления, брошенные ему в лицо на лугу за церковью, в городе на другом краю света. Потом вспомнил, что и высадка в Сан-Томе тоже может считаться «пребыванием
А целью был зверь: развлечение, подкинутое Музаффаром, лохань, в которой мог бы вдоволь порезвиться и потешиться кит португальского любопытства. Но впоследствии зверь стал помехой для герцога, который с запозданием догадался упомянуть о нем в одной из своих депеш, Маноло либо Переш ухватились за нее, и вот зверь сделался крупнотоннажным грузом здесь, на борту корабля, и предметом фантастических слухов и домыслов на медленно идущих переговорах в Айямонте… В таком состоянии он и пребывал сейчас, продвигаясь к тому, чем станет потом. Переш разглагольствовал о единорогах, но этот зверь был груб, а маленькие его глазки глубоко сидели в мягком цилиндре головы, словно какое-то нежное существо было заключено в скорлупу из серого гипса и теперь ярилось там, доведенное до безумия неволей. Чиновники в Айямонте, напуская на себя важный вид, будут говорить о нем как о «другом факторе в наших расчетах» или о «предмете нашей частной сделки», потому что он принизит их, будучи смехотворным. А его святейшество захлопает в ладоши в сумасбродном восторге: они предвкушали, что так он и сделает, а затем скрепит печатью вожделенную буллу, предвкушали, что понтифик и зверь понравятся друг другу. Думал Тейшейра и о том моряке, которого вынесли на палубу с продавленной грудью. Зверь убил человека, причем «с преизрядным тщанием». Этот Ганда был его оправданием, когда он пристрелил коня дона Франсишку.
Теперь они избегали и взглядов, и общества друг друга, что в тесном пространстве «Ажуды» было практически невозможно. Встречались они только за едой. Эштеван затевал бессвязную беседу, обсуждая курс корабля с Гонсалу, который, казалось, менее всех остальных склонен был к разговорам. Когда к дону Франсишку обращались напрямую, тот отвечал с грубоватой прямотой, критикуя собственные таланты мореплавателя. Его предложения по установке парусов, прежде чем быть переданными команде, процеживались лоцманом, который слегка подправлял их или откладывал до перемены ветра, устраняя самые опасные нелепости, так что поток советов со стороны фидалгу оскудевал и наконец иссяк вовсе. Однако за столом и Гонсалу, и боцман относились к дону Франсишку снисходительно — они глубокомысленно кивали в ответ на его слова, зная, что лишь словами они и останутся. Подлинным хозяином «Ажуды» был Гонсалу, а Эштеван выступал в качестве его верного помощника. Они же с доном Франсишку были посторонними, простыми пассажирами, хотя и наделенными необычайными привилегиями. Эта ненормальная ситуация, связывавшая их, лишь еще сильнее высвечивала вражду, заставлявшую их избегать друг друга. Тейшейра был слишком умен, чтобы пытаться взять верх над свиноголовым фидалгу. Искать его расположения значило найти только презрение. Поэтому каждый день был отмечен трапезами, полными долгих неловких пауз, и оба подвергались неприятным испытаниям в виде сомнительных перемирий: Тейшейра терпел их через силу, не отрывая взгляда от тарелки, а дон Франсишку чавкал, отрыгивал и выплевывал объедки обратно себе в тарелку.
Они изменили курс, направившись на юг вдоль побережья, и ровное продвижение судна стало нарушаться зигзагообразными отклонениями. Течение было слабым, но им приходилось плыть против него, меж тем как ветер, дувший с северо-востока, стал теперь более устойчивым. Мыс Гвардафуй им так и не встретился, но время от времени в поле зрения оказывался континент — что-то смутно видневшееся вдалеке по правому борту, обычно почти неотличимое от дымки и знойного мерцания, поднимавшегося над водой. Вид мысов Сан-Лоренцо вызвал радость у команды, а от Гонсалу потребовалось еще больше усердия, поскольку вокруг огромного острова тянулись опасные мели, длинные хребты и бары, невидимые под блеском воды.
— В ширину пролив тянется на много лиг, — сказал за обедом лоцман, — и, как только мы в него попадем, течения направят нас в глубокие воды.
Он снова умолк. Дон Франсишку что-то проворчал. Тейшейра ощутил, что за этим непрошеным заверением кроется беспокойство. Они продолжили есть.
При приближении к проливу Гонсалу призвал лотовых, и голоса их снова стали звенеть в размеренном ритме: «Слева свободно!» и «Справа свободно!» — словно фон и атифон на мессе. Считается, что молитвы святому Николаю предохраняют от кораблекрушений, вспомнил Тейшейра. А поднятие гостии успокаивает бури, если на корабле есть священник. Они встали на якорь в нескольких лигах от мыса Дельгадо, потому что наступили сумерки, а лоцман хотел войти в пролив при дневном свете. На следующее утро мыс сделался отчетливее. Тейшейре воображалась узкая, с бушующими волнами, щель, хотя когда они наконец оставили выступ острова Сан-Лоренцо полевому борту, а Мозамбик — по правому, то находились, возможно, в нескольких лигах от того и другого. В итоге, учитывая направление ветров, Гонсалу выбрал самый западный курс, проходя менее чем в лиге от города Мозамбик. Застигнутая врасплох из-за раннего для навигации времени, небольшая флотилия самбук с опозданием протиснулась из гавани и роем пустилась за ними в погоню, причем торговцы не переставали кричать и размахивать фруктами, напоминавшими огромные бананы. Когда они втридорога купили несколько мешков риса, Эштеван заметил, что рис, вероятно, был доставлен сюда из того самого порта, который они покинули немногим больше месяца назад. Вскоре торговцы отстали, переставляя свои треугольные паруса к ветру для медленного лавирования обратно в порт. Их же судно шло на юг, и побережье континента стало отдаляться, поблекло и наконец исчезло совершенно. «Ажуда» снова осталась в
Северо-восточный ветер дул теперь устойчиво. Гонсалу каждую ночь ориентировался по Южному Кресту, а на следующий день менял курс еще на несколько градусов к западу от направления ветра. При каждой такой подвижке палуба «Ажуды» слегка наклонялась и сделалась наконец горизонтальной, когда ветер стал дуть точно сзади, потом снова начала крениться, но так осторожно, что левый борт едва-едва приподнимался, пока судно выписывало огромную пологую дугу на поверхности спокойного моря, как это представлялось Тейшейре. Они продвигались к мысу Игольному, самой нижней точке континента, и Тейшейра праздно проводил свои дни на полуюте, глядя, как матросы изыскивают способы чем-то себя занять, и слушая болтовню рулевых. Иногда замолкали даже и те, по молчаливому согласию Эштевана набрасывая на румпель веревку и дремля. Тогда Тейшейра глядел или за борт, на море, которое казалось жидким зеркалом, разбивавшимся вдребезги и восстанавливавшимся по десять миллионов раз в секунду, или же вверх, на паруса, надутые и дрожащие, на их огромный белый размах — слишком, казалось, большой для такого корабля. Гонсалу, восседавший со скрещенными ногами под навесом на полубаке, представлялся королем в изгнании или же туземным идолом. Когда наступало время еды, Тейшейра вынужден был стряхивать с себя сонливость и пробираться среди грузов на палубе, щурясь от солнца и испытывая головокружение. Иногда его тошнило при подъеме по короткому трапу. Он понимал, что уже готов поговорить хоть с кем-нибудь, кто не против поддержать беседу. Возможно, с Осемом, но тот редко появлялся на палубе. Эти дни, складывавшиеся в недели, были перерывами или промежутками между периодами глубокого сна. Они могли в любую секунду закончиться. Тейшейра резко пробудится, и все начнется снова: свиноголовый дон Франсишку, или приказы, ожидающие его на Сан-Томе, или зверь, за которым так усердно ухаживал в недрах корабля Осем. Он готов был к внезапному окончанию праздности. Вместо этого, сперва совсем незаметно, потом ощутимее, но все равно крайне постепенно, стало холодать.
Поднялась тяжелая зыбь и принялась раскачивать корабль. Гонсалу снял свой навес и убрал его с глаз долой. Тейшейра обозревал атмосферный фронт, простиравшийся от горизонта до горизонта и поднимавшийся над ними огромной вздыбленной волной грозовых туч. Шторм выпростался из нее, словно огромная бочка смолы, катящаяся вниз по гористому морю, бочка, каждая клепка которой была размером с древесный ствол, раскалывающаяся и расплескивающая свое содержимое, и оно черным пятном расползалось по всему небу. Ветер сменился на юго-восточный и постоянно усиливался. Гонсалу брал паруса в рифы, пока на реях «Ажуды» не остались лишь узкие полоски парусины, и все же мачты тревожно гнулись: ветер, достигнув определенного уровня, переменил характер и стал как бы приостанавливаться на секунду-другую, прежде чем налетать с новой силой. Тогда корабль кренился в подветренную сторону, потому что они теперь плыли на запад, мимо невидимого подветренного берега, который был Игольным мысом и мгновенно раздавил бы их всмятку, если бы ветер швырнул их на него. В таких условиях выбирать курс было невозможно, и Гонсалу даже не пытался этого делать. Время от времени сквозь тучи ненадолго показывался бледный светящийся диск. Море с наветренной стороны было хаосом обрывов и утесов. Корабль то поднимался, то падал, обрушиваясь в такие котловины, что Тейшейра не верил в возможность подняться из них снова.
Тейшейра понял, что тот шторм, который едва не разбил «Ажуду» на отмели у Гоа, был всего-навсего шквалом, бессильным шумом, вообще ничем по сравнению с этим. Таков был первый день. Утром же Тейшейра понял, что вчерашние ветры и волны были только вступлением к главному событию, что в море кроются такие глубины бездумной ярости и злобы, которых он не мог себе представить, и что брюхо, проглатывавшее суда, много б'oльшие и лучшие, нежели «Ажуда», — это брюхо ныне исходит желчью. Разразился дождь.
Он хлынул как из ведра. Как из целого множества ведер. Хватило часа, чтобы одежда каждого, от дона Франсишку до мальчишки, который мыл горшки в камбузе, промокла до нитки. Хватило дня, чтобы все на борту поняли, что останутся промокшими до нитки, пока шторм не пройдет. Тейшейра лежал без сна в своей каюте — всю ночь не давали сомкнуть глаза бесконечные рыскания и ныряния «Ажуды», килевая и бортовая качка: море норовило захлестнуть нос корабля, а дождь не прекращал обстреливать палубу крупной картечью. Утром он съежился от прикосновения влажной шерсти и дрожал, пока тело его не согрело промокшей ткани, а когда натягивал чулки, то долго шатался по всей каюте, как пьяный. Одежда липла к нему, словно бинты, пропитанные соленой водой. Едва он открыл дверь каюты, как на него обрушился столб брызг и он мгновенно промок так же, как накануне вечером, когда сдирал с себя сочащееся влагой тряпье. Ветер, пренебрегая плотью, пронизывал его до костей, чтобы высасывать тепло непосредственно оттуда.
У Эштевана, привязавшегося к бизани, разевался рот, когда он орал, задирая голову. Наверху работали восьмеро матросов. Тейшейра проволочился по палубе, хватаясь за канаты, которыми были обвязаны грузы. У трапа на палубу полуюта он снова посмотрел вверх. Это казалось невообразимым, но матросы по-прежнему были там, цепляясь к перекладинам, выступавшим из деревянного шеста, который раскачивался, гнулся и содрогался, делая все возможное, чтобы стряхнуть их с себя и сбросить в море, бурлившее в пятидесяти футах под ними. Моряки, в одних набедренных повязках, боролись с углом треугольного паруса, который двое из них ухватывали, а затем притягивали, меж тем как остальные карабкались то вверх, то вниз, пытаясь его привязать. Но ветер не позволял этого, выдирая парусину из рук у матросов, как только те подставляли ее очередному порыву. Вздымающиеся волны, ураганный ветер, дождь — все это ухало, выло, хлестало так громко, что звуки делались неразличимыми. Судно содрогалось, когда Тейшейра взбирался по трапу, сжимаясь от страха, как малое дитя. В шторме, свирепствовавшем у него над головой, насмерть бились чудовищные великаны, вкладывая в каждый свой удар невообразимый вес. Эштеван крикнул что-то матросам у румпеля.