Новые праздники
Шрифт:
Поначалу мы с Сережей молчали, ибо оба переживали смерть Другого Оркестра, просуществовашего все-таки без малого четыре года, время от времени выплескивая друг на друга неудерживающиеся в скромных черепных коробках эмоции. Суть этих всплесков, конечно же, состояла в том, что Сережа говорил, что я – говно, а я, что – он. Поэтому мы больше молчали.
Я, конечно, не получал особого удовольствия от совместной работы с Сережей, как, я полагаю, также и он. Но должен сказать, что именно потому, что жизнь вынудила нас работать бок о бок в такой драматический период, мы и остались друзьями, и даже стали друг другу гораздо ближе, чем когда вместе играли. Хоть это и был более чем постепенный процесс.
Однако четыре года, проведенные фактически в режиме семьи нового типа, давали о себе знать,
Но все, блядь, конечно взяло свое! И уже через пару недель мы вдохновенно обсуждали каждую нотку, звучащую на «Русском радио», которое мы оба в то время предпочитали всем остальным.
Только что введенная мною тема «Русского» и вообще любого другого попсового радио по моим планам ещё более должна приблизить нас к пониманию сути произошедшей со мной, да и со всеми нами, трагической или счастливой (пока непонятно), но несомненно серьезной перемены.
(Завтра я поеду на дачу к Катечке Живовой, потому что я опять-таки сказочно заебался. Я не могу больше записывать эти свои попсовые девичьи песни, но не могу позволить себе их не записать!
Таким образом, завтра я поеду на дачу к Катечке Живовой и возьму с собой «Героя нашего времени» Лермонтова. Наперед, со всей патологической невозможностью иного исхода, знаю, что я скажу после перечтения этого романа. Я скажу: «О, учитель! Впрочем, не ты один!»
К сожалению, это будет точно так. Я уверен. Но все равно возьму его с собой.)
XXI
Ну так вот, стало быть! Хуячили мы этот ёбаный ремонт, клали плитку, меняли трубы в ванной, устанавливали душевую кабинку, белили в больших количествах потолки, клеили обои, вешали люстры и чего только не делали мы под это вышеупомянутое (уже неделю назад упомянутое, ибо все это время несвойственный мне ранее страх перед рукописью не давал мне сесть за компьютер) «Русское радио».
А надо сказать, что попса мне вообще всю жизнь не давала покоя. В той или иной форме, но покоя опять-таки никакого. Видимо, и розовые грезы мои о семейном простом человеческом счастье – тоже лишь порождение моего вечного стремления к попсе, которое по всей вероятности никогда не приведет к достижению попсового благоденствия. И это тоже, в свою очередь, как вся хуйня, проистекает из моего интеллегентного детства, когда я вместо того, чтобы лазить в грязных штанах по помойкам, как это делают в соответственном возрасте все нормальные дети и нормальные будущие мужчины, сидел в четырёх стенах и читал всякие книжки с утра до ночи, постоянно при этом выслушивая нравоучительные речи моей малообразованной, хотя по крови и интеллегентной, бабушки, вечно упрекающей меня в том, что я, дескать, не те книги читаю; что лучше бы я читал Толстого, Тургенева (на последнего она особенно почему-то упирала. Очевидно, ее тоже кто-то в свое время Тургеневым заебал), Пушкина, а не какую-нибудь свою хуевскую научно-фантастическую литературу. Забавно то, что имена Достоевского, Лермонтова, Чернышевского и прочих, впоследствие по достоинству мною оцененных, почему-то никогда не слетали с бабушкиных тонкогубых от старости уст.
Так вот, в конце концов моя мятущаяся двенадцатилетняя душонка оказалась в детской литературной студии, управление коей после длительного административного отбора было доверено другой мятущейся душе, принадлежащей некоей замечательной особе женского полу в районе двадцати пяти лет или несколько менее. Это совершенно удивительное существо, которое и сейчас притягивает меня, хотя мы видимся крайне редко в ходе ни к чему не обязывающих отношений между бывшим учеником и аналогичным учителем, учило меня удивительным вещам, может быть и не подозревая о глубине вызываемых чувств. Так например, в четырнадцать лет я уже был не понаслышке знаком с античной драматургией и сделал на этом основании всего один, может и
В этом мнении я все более укреплялся, чем более узнавал от Ольги Владимировны (так звали этого удивительного человеко-женщину). Гуманистический реализм, куртуазия, ренессанс, блядь, ебучий ли, постмодернизм, классицизм – все, блядь, пиздострадания сплошные! Или вот романтизьма, ради которой так долго вас к ней же и подводил! Это ведь, блядь, совершенно непобедимая хуйня! Стремится лирический герой, блядь, к растворению, к приспособлению к гребаному мирку человеческому, ан нет, ебаный пылесос, не дано ему. Дано только стремиться и получать на этом тернистом пути пиздюлей. Вот так и я со своей попсой.
С другой стороны, в период четырёхлетнего существования «Другого Оркестра» я в какой-то момент вообще не мог воспринимать музыку с насыщенной, а тем более остинатной, ритмикой. Ибо, общеизвестно, что любая рифовость и ритмичность облегчает человеческое восприятие, подобно тому, как свежее дыхание облегчает понимание, блядь. Мне, плюс-минус двадцатилетнему пидаразу, казалось, что облегчение восприятия есть дело, недостойное настоящего авангардиста, позорящее его моральный облик и бросающее недвусмысленный блик конформизма на его неподкупную репутацию интеллектуального палача человечества.
Точно так же обстоит дело и с текстами, потому что всем должно быть понятно, если они вообще хоть в какой-то степени считают себя думающими людьми, что есть фразочки, словечки, образики и всякие там синтаксические построения, которые цепляют, берут за душу, за яйца, за придатки и так далее и тому подобное. Синтаксис вообще в этом плане жуткая штука, потому что если представить себе язык, как эстрадный ансамбль, то, блядь, по-моему вполне очевидно, что синтаксис – это барабанщик за ударной установкой. То же и с фонетикой и со всем остальным. Опять же, слушателя всегда как-то встряхивает и будоражит повелительное наклонение глаголов, в особенности, если этот прием употребляется в припеве и сопровождается общей музыкальной напористостью. И вообще в припеве всегда должен происходить маленький катарсис, форма которого может быть различна, так как это в любом случае все равно будут все те же джинсы, проще сказать, штаны.
С третьей стороны, на меня оченно повлиял Михал Михалыч со своей гребаной амбивалентностью. (Михал Михалыч – это (для тех, кто не знает) Бахтин и его работа «Франсуа Рабле и что-то такое про Ренессанс».) Очень вся эта хуйня легла на мою мятущуюся душу. Сами подумайте как прикольно: говно и высшие достижения Человеческого Духа! И ни то (говно) ни другое (Дух) немыслимы друг без друга! Охуительно!
И вот таким образом, с подобным нравственным стержнем в душонке, я умирал и заново рождался с товарищем Шостаковичем. Кровь приливала к вискам от балетов господина Стравинского. Пытался убедить себя, что и Шенберг тоже великая птица – додекафонию изобрел! (Хоть до сих пор и не убедил.) Плакал от Губайдулинской музыки к совкому мультфильму «Маугли». Там, если помните, есть такая Тема Весны, когда лирический герой, в данном случае Маугли, со страшной силой начинает хотеть ебаться, ибо Юность и все такое прочее. Так по-моему, от этой музыки можно просто от души повеситься – так она хороша! Во всяком случае слезы просто разрывают глаза, а если их сдерживаешь, чтоб окружающие не сочли тебя мудаком, то от этого воздержания начинается такая тупая боль в горле, которую толком и не опишешь. Надеюсь только, что некоторым из вас это знакомо.