Очерки античного символизма и мифологии
Шрифт:
а) Во–первых, сюда не подойдет ни одна из психологических характеристик очищения. Дело в том, что новейшая психология в корне отличается от античной, предполагая некоторый стационарный субъект и в нем уже находя сторону интеллектуальную, волевую и сторону чувства. Как психология ни объединяла эти стороны и как бы она ни говорила о единстве психической жизни, все равно субъект для нее — последняя опора всего психического, и он — носитель всех своих состояний. Совершенно обратное этому находим мы в античной психологии и, в частности, у Аристотеля. Здесь все душевные силы, постепенно освобождаясь от потока становления, в котором они только и возможны, превращаются в некое единое духовное средоточие, в ум, который не есть интеллектуальная сторона души, но который выше самой души и представляет собою высшую собранность всего растекающегося множества психической жизни в некое неподвижное самодовлеющее пребывание в одной точке. Об умном состоянии нельзя сказать, что в нем преобладает момент чувства или момент интеллектуальный. Умное состояние выше самой души со всеми присущими ей отдельными силами. Поэтому катарсис как умное состояние — вне характеристики с точки зрения отдельных психических актов [706] .
706
Поэтому не выдерживает критики теория Ed. Miiller, который в своем знаменитом труде «Geschichte d. Theorie d. Kunst bei d. Alten» (Bresl., 1837. II. Bd) наряду с моральным и почти религиозным истолкованием излишне выдвигает в катарсисе момент удовольствия. Он спрашивает (62): «Wer sollte da noch zweifeln, dass eben in Umwandlung der Unlust, die ihnen (dem Mitleid und der Furcht) anhaftet, in Lust die Reinigung dieser und anderer Leidenschaften besteht, oder damit wenigstens in innigsten Zusammenhange steht?» <Кто может еще сомневаться, что именно в претворении неудовольствия,
b) Во–вторых, сюда не подойдет также и никакая нормативная характеристика в новейшем смысле этого слова. Мы имеем дело обычно с тремя родами норм, или оценок, — с логической, этической и эстетической оценкой. Что катарсис не есть достижение логической нормы, это ясно само собой. Миф, как мы видели, есть сцепление происшествий, а не система силлогизмов и не отвлеченная диалектика. Значит, пережить очищение можно только путем вживания в самые происшествия и в их собственную логику. Логика очищения не есть логика силлогизмов, но логика жизни. Иметь очищение не значит вывести умозаключение из тех или иных отвлеченно данных посылок. Это ясно. Но вот когда заходит речь об этической норме, то уже многие сбиваются и начинают трактовать очищение как моральное удовлетворение. В этом, однако, коренная ошибка Лес–синга и всех представителей морального понимания катарсиса. Что такое моральная норма? Моральная норма требует для себя, прежде всего, дифференцированной области психической жизни и есть норма именно для этой области. Моральная норма есть норма для воли. Воля обычно действует случайно и нецелесообразно, увлекаясь чувственными побуждениями, а норма говорит о том, как нужно было бы поступить в данном случае и как можно и нужно было бы отнестись к чувственным побуждениям. Ничего этого, однако, нет в очищении как умно–энергийном состоянии. В очищении нет ни волевого устремления, ни нормы для этого последнего. Очищение есть состояние духа, который поднялся выше волевых актов. Значит, оно не нуждается и в морали. Очищение есть не моральное, но умное состояние. И если уж говорить о морали, то в трагедии она дана в ужасающем виде. Преступления, смерти, поругания и всяческие моральные бесчинства здесь на каждом шагу, и никакое возмездие и месть не в силах восстановить поруганной чести, вернуть к жизни убитого, преодолеть всю тьму и смрад совершенных преступлений. В морали есть та отвлеченная справедливость, которая претит просветленно–катартическому успокоению. В очищении есть слезы любви и прощения, сострадания и тихого участия, в то время как мораль никого не любит и никому не прощает, никому не сострадает и ни в ком не участвует. Свести катарсис на моральное успокоение добродетелей души — значит вносить тот европейский морализм, которого совершенно не знала языческая и мистическая Греция. Но точно так же уродливо видеть в катарсисе и успокоение эстетическое. Эстетическая норма у нас считается выполненной даже тогда, когда морального вопроса не только не ставится, но когда он ставится и получает отрицательное решение. Эстетическая норма достигается у нас независимо от того, в каком фактическом содержании даны эстетические факты. Пусть убивать безобразно. Но можно очень красиво изобразить убийство, и оно будет нравиться. Это значит, что эстетическая оценка у нас понимается отвлеченно от жизненной оценки; она есть игра чистого смысла самого по себе, независимо от того факта, который является носителем этого смысла. Не то у Аристотеля. Умная перво–энергия охватывает и значимость фактов как таковых. От разной оценки этих фактов зависит и разная оценка их смысловой энергии. В трагическом очищении дано просветление сознания не только по поводу смысловых взаимосоотношений вещей, но и по поводу самих вещей. Ведь трагедия как раз тогда и начинается, когда данная умная субстанция устремляется в материальную беспредельность инобытия и приходит к саморасщеплению и самораздроблению. В этих инобытийных судьбах вещи зарождается, наконец, быть может после долгих исканий и страданий, путь к утерянной цельности умно–просветленного самодовления, и зарождается, наконец, это очищение не только от раздвоения идеи, но и от самораздробления факта. И тут уже не просто эстетика, но и жизненное умиротворение; и мы чувствуем, что действительно всерьез были затронуты самые основы нашего бытия, и вот, они — невредимы [707] . Так очищение оказывается далеким от всякого чисто эстетического удовлетворения, не впадая, однако, ни в морализм, ни в резонерство. Трагическое очищение — умное очищение, а не эстетическое, и ум — выше чувства и энергии. Такова античная «эстетика» Аристотеля.
707
Поэтому нельзя согласиться и с Целлером, который в катарсисе выдвигает момент чисто художественного настроения (Phil. d. Gr. II 2, 773 слл.), отделяя, на основании Pol. VIII 7, 1341b 36, ср. 770, прим. 2, и VIII 6, 1341а 21, эстетический катарсис от этического. Это невозможно уже по одному тому, что сам Целлер несколькими страницами выше утверждает, что у Аристотеля эстетическое и этическое трудно отделимы друг от друга (765, 766: «Wenn das Schцne ebensogut die Eigenschaften einer wissenschaftlichen Untersuchung oder einer guten Handlung, wie die eines Kunstwerks, bezeichnet, so ist sein Begriff noch viel zu allgemein, um der Kunsttheorie zur Grundlage dienen zu kцnnen»), а несколькими страницами ниже говорит, что «von diesen reinigenden (в эстетическом смысле) Wirkung der Tragцdie die ethische als eine zweite, von ihr verschiedene zu unterscheiden (как это делал, напр., Ueberweg, Zeitschr. f. Philos. 36. Bd 184 слл.), scheint mir nicht richtig <Поскольку «прекрасное» одина¬ково хорошо описывает свойства научного исследования или хорошего поступка, как и произведения искус–ства, его понятие имеет слишком об–щий характер, чтобы послужить осно¬ванием теории искусства… мне пред¬ставляется неверным отделять от этого очищающего… действия траге¬дии этическое как некое второе, от него отличное (нем.). > (784, прим. 1).
с) В–третьих, к сущности трагического очищения, если иметь в виду учение Аристотеля о блаженном самодовле–нии ума, относится специфическая связь ума с материей. Мы уже знаем, что ум есть энергия сущности, а энергия, не будучи движением, т. е. фактом, или пространственно–временным событием, тем не менее содержит в себе материю, становление, будучи «средним» между отвлеченной заданностью смысла и вещью как таковой. Другими словами, по смыслу своему энергия есть тождество логического и алогического; материя содержится в ней в виде некоего смысла. Материя модифицирует чистый смысл на выраженный, оставляя его всецело в сфере чисто смысловой. Значит, энергия вмещает в себе все судьбы своего инобытийного становления, но вмещает умно, а не фактически. Она и нуждается в своем инобытийном становлении, ибо иначе она не выразила бы и не утвердила бы себя, но и не нуждается в нем, ибо сама по себе она есть чисто умная значимость, а не какой–нибудь эмпирический факт, или вещь. То же самое взаимоотношение ума и материи имеем мы и в трагедии, но только здесь имеются в виду отдельные умы, т. е. личности, а не ум вообще (хотя вполне мыслима и фактически не раз осуществлялась, напр., трагедия грехопадения Адама, который может быть понят как умная собранность всей первозданной твари), и далее в трагедии имеется в виду не материя вообще, но материя как начало, расслаивающее ум, т. е. как преступление. Получается, таким образом, что преступление и нужно для личности, и не нужно для нее. Нужно оно, ибо только так и суждено данной личности выразить себя. Не нужно оно, ибо сама по себе личность есть ум, и все материальные судьбы ее имеют для нее значение лишь постольку, поскольку так или иначе отражаются на уме. Отсюда и вся трагическая обстановка, с одной стороны, нужна для очищения, с другой — не нужна. Нужна потому, что в ней выражает и утверждает себя личность. Другой вопрос, что это выражение и утверждение себя оказалось столь ужасным. Все–таки выражает и утверждает себя всякая личность, если она вообще есть нечто. Но трагедия также и не нужна для очищения, потому что очищение и просветление есть умная энергия и состояние нематериального ума, причем смысл этой энергии не нуждается ни в каких фактах, трагических или нетрагических, которые суть для него не больше как инобытие. Очищение стало возможным только потому, что были факты, и ужасающие факты, и вот теперь наступило освобождение от них. Но это стало возможным также и потому, что теперь, наконец–то, нет этих ужасающих фактов, и ум, очистившись от них, стал самим собою, утвердивши себя как чисто умную действительность [708] .
708
Правильнее всего понимали катарсис те из старых исследователей, которые, подобно D. Lambin (XVI в.) или D. Heinsius (изд. Поэтики. Leyd., 1611), возводили его к религиозному очищению мистерий (по Lambin — Lustratio, expiatio). Из более новых я бы указал на литургически–теологическое толкование у К. Zell в его «Ober die Reinigung der Leidenschaften», напеч. вместе с переводом Поэтики Chr. Wotz. Stuttg., 1859, где в четырех тезисах, мне кажется, сказано все необходимое. Такое толкование имеет только тот недостаток, что оно недостаточно связывается с Аристотелевым учением о блаженстве, что и сделало бы это понятие более содержательным в смысле аристотелизма. (Кое–что дает в этом смысле гегелианская интерпретация
d) В–четвертых, очищение, с такой точки зрения, оказывается существенно связанным с страхом и состраданием и представляет необходимое завершение этих последних, завершение, которое, если бы не шла речь об антидиалектике Аристотеля, можно было бы назвать диалектическим. Действительно, страх сопровождает собою наблюдение того, как умная сущность отдается во власть тьмы, необходимости и саморазрушения; страх есть оценка трагического преступления в процессе его подготовки и совершения — с точки зрения нерушимой невинности и счастья. Сострадание есть оценка преступника или его жертвы уже после совершения разрыва с невинностью, оценка — с той же самой точки зрения — самого результата этого разрыва. Наконец, очищение есть оценка, опять–таки все с той же единственной точки зрения, процесса возвращения отпавших частей бытия к первозданной чистоте, процесса (или результата) восстановления и оправдания поруганного и обесчещенного. Так глубинно оказываются связанными между собою и с самой сущностью трагического мифа эти три имманентно присущие всякому трагическому сюжету начала — страх, сострадание и очищение.
е) В–пятых, с точки зрения Аристотеля, как, кажется, и всей греческой философии, весь мир представляет собою трагическое целое. В нем, как мы видели, и блаженство самосозерцающего и вращающегося в себе Ума; в нем и распад этого умного перводвижения, через разные небесные сферы, вплоть до Земли, где под Луной уже, главным образом, царство необходимости и где мы находим как неправильности в движении тел, так и отсутствие ровного и спокойно–радостного сияния умных сущностей и сил в звездах. В мире вечно творится преступление, вечно искупается и преодолевается вина; и вечно сияет катар–тически–просветленная, блаженная перво–энергия всеобщей умной Сущности. Поэтому трагедия человека есть частный и, быть может, наиболее показательный случай общего мирового трагизма. И, не понявши всей трагической сущности Аристотелева космоса в его полноте, нельзя понять и того, как ему представлялась та трагедия, которую он видел на подмостках греческих театров.
Так из учения об умном Перводвигателе дедуцируются все основные внутренние моменты трагического мифа, — «перипетия», «узнавание», «пафос», «страх», «сострадание» и «очищение».
VI. ПРОСТРАНСТВЕННО–ВРЕМЕННАЯ СТРУКТУРА МИФА
Изучение системы космоса с той чисто смысловой точки зрения, которую проводит Аристотель, заставляет иными глазами смотреть как на самый космос, так и на «подражания» его отдельным субстанциям, т. е. возникает определенная характеристика космического и трагического мифа как со стороны его внутреннего назначения, так и со стороны чисто внешней, формальной структуры. В первом отношении необходимо иметь в виду, что учение Аристотеля о бытии и мифе есть феноменологический символизм. Этот символизм я уже обследовал со стороны понятий души, чувственного восприятия и мышления [709] , и сейчас не стоит возвращаться к этой теме. Но о втором вопросе стоит сказать несколько слов.
709
Античный космос, 437—444.
Остается указать еще на эту сторону, ибо она так же необходимо вытекает из основ трагического мифа. Это — сторона более или менее внешняя, т. е. та самая чувственная, без которой, как мы видели, нет мифа. Она касается формальной структуры сюжета, и, именно, как некоей цельности и единства.
20. Целое. Мы уже знаем, как чтойность есть нечто неделимо целое. Трагический миф, порождая определенный сюжет, требует, чтобы он был, прежде всего, целым, и целым не вообще, но так, как это требуется условиями самой чтойности. Вот что пишет Аристотель: «Положено нами, что трагедия есть подражание действию законченному и целому, имеющему известный объем, так как ведь существует целое и без всякого объема. А целое есть то, что имеет начало, середину и конец. Начало — то, что само не следует по необходимости за другим, а, напротив, за ним существует или происходит, по закону природы, нечто другое; наоборот, конец — то, что само по необходимости или по обыкновению следует непременно за другим, после же него нет ничего другого; а средина — то, что и само следует за другим, и за ним другое. Итак, хорошо составленные мифы не должны начинаться откуда попало, ни где попало оканчиваться, но должны пользоваться указанными определениями». Для того, кто усвоил себе учение Аристотеля о чтойности, нет ничего легче, как понять всю важность этих рассуждений о мифе как о целом. Целостность мифа требует, чтобы начало было действительно по существу началом, а не так, чтобы фактическое начало трагедии уводило в сторону и не было подлинной завязкой трагедии. Таковы же и средина, и конец. То, что часто квалифицируется как «формализм Аристотеля», не есть никакой формализм, а только необходимое следствие из феноменологического учения о целом как о том, что предшествует частям, а не следует за ними и что управляет этими частями.
21. Величина. Не менее важна и другая мысль Аристотеля — о внешней форме трагедии, также необходимо вытекающая из учения о чтойности, это — рассуждение о величине трагедии. Аристотель пишет: «Прекрасное и живое существо и всякая вещь, состоящая из известных частей, должны не только иметь последние в порядке, но и обладать не какою попало величиной; красота заключается в величине и порядке, вследствие чего ни чрезмерно малое существо не могло бы стать прекрасным, так как обозрение его, сделанное в почти незаметное время, сливается, ни чрезмерно большое, так как обозрение его совершается не сразу, но единство и целостность его теряются для обозревающих, например, если бы животное имело 10 000 стадий длины. Итак, как неодушевленные и одушевленные предметы должны иметь величину, легко обозреваемую, так и мифы должны иметь длину, легко запоминаемую». «Размер определяется самой сущностью дела, и всегда по величине та лучшая пьеса, которая расширялась до полного выяснения сюжета, так что, дав простое определение, мы можем сказать: тот объем достаточен, внутри которого при непрерывном следовании событий по вероятности или необходимости может произойти перемена от несчастья к счастью или от счастья к несчастью». Это учение о величине прямо вытекает из учения о чтойности. Поскольку последняя есть нечто определенное и единичное, являясь в то же время и чем–то раздельным и множественным, постольку она должна быть некоей совершенно определенной, координированно–раздельной целостностью. Воплощаясь в чувственном материале трагедии, она и этот последний подчиняет себе в смысле наделения его признаками этой определенно–оформленной целостности. Если трагедия, например, с трудом обозрима или, наоборот, протекает очень быстро, то она не выявляет своей индивидуальной определенности, своего «что», или чтойности. И это плохая трагедия.
22. Единство. Наконец, совершенно определенным характером обладает и понятие единства. Как целое и объем диктуются сущностью вещи, являясь имманентно присущими чтойности фактами, так и единство есть в трагедии именно единство трагической чтойности, а мы уже знаем, что чтойности присущ только один определенный, только ей одной свойственный тип единства. В применении к трагическому мифу Аристотель рассуждает о единстве так: «Миф бывает один не тогда, когда он вращается около одного героя, как думают некоторые. В самом деле, с одним может случиться бесконечное множество событий, даже часть которых не представляет никакого единства. Точно так же и действия одного лица многочисленны, и из них никак не составляется одного действия». «Следовательно, подобно тому, как и в прочих подражательных искусствах, единое подражание есть подражание одному предмету, так и миф, служащий подражанием действию, должен быть изображением одного, и притом цельного, действия, и моменты событий должны быть так составлены, чтобы при перемене или отнятии какой–нибудь части изменялось и приходило в движение целое, ибо то, присутствие или отсутствие чего незаметно, не есть органическая часть целого». К этому можно добавить только то, что как энергия не есть движение, так и трагический миф изображает не людей, но «действия», и как чтойность есть целостность и единство энергий, так и трагический миф есть единство не людей, не вещей, не характеров, не места, не времени, но исключительно только действия, а единство всего прочего соблюдается уже по степени необходимости для этого подлинно трагического и подлинно мифического единства.
VII. СВОДКА ПРЕДЫДУЩЕГО
Теперь наступил момент обозрения всего пройденного нами пути и сведения полученных результатов в немногие тезисы.
23. Общая формула. Вероятно, я мало сказал нового, излагая и интерпретируя общеизвестные учения Аристотеля, разрабатывавшиеся до меня тысячами больших и малых исследователей. Но мне хотелось сделать то, на что обычно исследователи обращают весьма мало внимания. Я задался целью понять, что такое трагедия в миро–воззрении Аристотеля, а не только в «Поэтике», где учение о трагедии дано только с описательно–технической точки зрения. Для этого пришлось пересмотреть заново почти все основные проблемы аристотелизма и дать на них определенный ответ — конечно, исключительно в целях интересующей нас работы. Полученные результаты можно было бы представить в виде следующей сводки.