Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров)
Шрифт:
Скшетуский молчал; красноватые отсветы огня освещали его похудевшее, суровое лицо.
Наконец он поднял голову и проговорил задумчиво:
— Все это земное, тленное, все пройдет и ничего не оставит за собою.
— Ты говоришь, как монах, — сказал пан ловчий.
Скшетуский не сказал в ответ ни слова.
Глава XVII
Рано утром на следующий день комиссары, а вместе с ними и пан Скшетуский оставили Новоселки. Невеселым было их путешествие. На каждом постое, в каждом местечке грозили им смерть и оскорбления страшнее всякой смерти, потому что в лице комиссаров попирались честь и величие республики.
В Белгороде комиссарам вновь показалось, что наступила их последняя минута. Толпа избила больного Брышовского, убила пана Гняздовского, и только прибытие митрополита на свидание с воеводой остановило неминуемую резню. В Киев и вовсе не хотели допускать комиссаров. Князь Четвертинский возвратился 11 февраля без всякого ответа Хмельницкого. Комиссары не знали, что дальше делать, куда идти. Обратный путь был отрезан огромными ватагами, которые только и ждали прекращения переговоров, чтоб перерезать все посольство. Дерзость толпы возрастала с каждой минутой.
Казаки хватали за поводья лошадей, загораживали дорогу, бросали камни и куски льда в сани воеводы. В Гроздовой Скшетуский и Донец вынуждены были вступить в схватку и посекли несколько сотен черни. Хорунжий новогрудский и Снаровский вновь отправились к Хмельницкому с просьбой прибыть для переговоров в Киев, но воевода и не надеялся, что они доедут живыми. А пока комиссары должны были сложа руки смотреть, как толпа убивает пленников без различия пола и возраста, как несчастных топят в прорубях, поливают водой на морозе или насаживают на колы. Так прошло восемнадцать дней, прежде чем пришел ответ от Хмельницкого, что в Киев он ехать не желает, а будет ждать воеводу и комиссаров в Переяславле.
Послы вздохнули свободнее и, переправившись через Днепр, остановились на ночь в Воронкове, от которого до Переяславля оставалось всего шесть миль. Хмельницкий выехал им навстречу, но как он не походил на прежнего Хмельницкого, обиженного, оскорбленного, — "quantum mutatus ab illo!" [84] , как справедливо писал Кисель.
Он выехал в сопровождении многочисленной свиты, с полковниками, есаулами, войсковой музыкой, под бунчуком и красным знаменем, точно удельный князь. Посольство остановилось, а Хмельницкий подъехал к передним саням и долго всматривался в лицо воеводы.
84
Сколь непохожий на прежнего (лат.).
— Бью челом вам, господа, и вам, пан воевода, — наконец сказал он, слегка приподнимая шапку. — Надо было вам давно завести со мной переговоры, когда я был глупее и не знал собственной силы, но коли вас прислал король, то я с радостью принимаю сию ассамблею на своей земле.
— Приветствую вас, пан гетман! — ответил Кисель. — Его величество король послал нас уверить вас в своем милостивом расположении и установить справедливость.
— За расположение благодарю, а справедливость я установил сам на ваших шеях, вот этим (он ударил по рукоятке сабли) и буду поступать так и далее, если будет не по-моему.
— Плохо же вы приветствуете нас, гетман запорожский, нас, королевских послов.
— Не буду говорить на морозе, — грубо ответил Хмельницкий, — на это будет еще время. Пустите меня в ваши сани; я хочу оказать вам честь и ехать вместе.
Он слез с коня и приблизился к саням. Кисель подвинулся вправо, оставляя свободною левую
Хмельницкий увидел это, нахмурился и крикнул:
— Уступите мне правую сторону!
— Я сенатор республики.
— А мне что за дело, что сенатор! Пан Потоцкий первый сенатор и гетман коронный, а я его держу в цепях вместе с другими и завтра, если захочу, прикажу посадить на кол.
На бледных щеках Киселя выступил румянец.
— Я представляю здесь особу короля!
Хмельницкий нахмурился еще сильнее, но сдержался и сел слева, ворча:
— Пусть король будет в Варшаве, а я на Руси. Мало еще, видно, я показал вам!
Кисель не отвечал ничего, только поднял глаза к небу. Он предчувствовал, что его ждет впереди.
В городе гремели двадцать пушек и звонили все колокола. Хмельницкий, точно опасаясь, как бы послы не приняли это за знак особого почета, сказал воеводе:
— Так я не только вас, но и других послов принимаю.
Он говорил правду: к нему, действительно, как к удельному князю, прибывали посольства. Возвращаясь из-под Замостья под впечатлением выборов и поражений, нанесенных ему литовскими войсками, гетман не носил в своем сердце и половины той гордости, но когда весь Киев вышел навстречу ему с хоругвями и иконами, когда академия приветствовала его словами: "Tamquam Moijesem, servatorem, salvatorem, liberatorem populi de Servitute lechica et bone omine Bohdan [85] — от Бога данный", когда, наконец, его назвали и "illustrissimus princeps [86] ", тогда, по словам современников, "в нем проснулся зверь". Тогда он действительно почувствовал свою силу и твердь под ногами, которой ему до сих пор недоставало.
85
Равный Моисею, спаситель, избавитель, освободитель народа от рабства ляшского, в добрый знак названный Богданом (лат.).
86
Наиславнейший государь (лат.).
Заграничные посольства были молчаливым признанием как его могущества, так и независимости; крепкий союз с татарами — союз, оплачиваемый богатою добычею и пленниками, которых этот народный вождь дозволял набирать из своего народа, обеспечивал казакам помощь против любого неприятеля. И вот Хмельницкий, еще под Замостьем признавший власть короля, а теперь ослепленный гордостью, уверенный в своей силе и в бессилии республики, готов был поднять руку на самого короля, мечтая в глубине своей мрачной души уже не о казацкой свободе, о возвращении старинных привилегий Запорожью, не о справедливости, а об удельном государстве, о княжеской шапке и скипетре.
Он чувствовал себя владыкою Украины. Запорожье стояло за него, ибо еще не под чьею булавою ни утопало так в крови, не видело такой добычи; дикий по натуре люд льнул к нему, потому что в то время, когда мазовецкий или великопольский холоп безропотно сносил свое бремя, которое во всей Европе тяготело над "потомками Хама", украинец вместе с воздухом степей впитывал в себя любовь к свободе, такой же дикой и беспредельной, как сами степи. Что ему за охота ходить за панским плугом, когда взор его терялся в Божьей, а не панской пустыне, когда из-за порогов Сечи взывали к нему: "Брось пана и иди на волю!", когда свирепый татарин учил его войне — приучал его глаза к пожарам и сценам убийств, а руки к оружию? Разве не лучше ему у Хмеля буйствовать и "панов резать", нежели гнуть гордую спину перед подстаростой?