Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров)
Шрифт:
— Тем лучше; ваш характер не годится для нынешнего времени. Трудно обвинить вас в чем-нибудь, кроме неосторожности, но ваша молодость и неумение сдержать свои порывы видны на каждом шагу.
— Я привык ко всему, пан воевода, только позора снести не в силах.
Воевода тихо простонал, как раненый, которого ударили по больному месту, и грустно усмехнулся.
— Мне не впервой слышать такие слова… прежде я плакал над ними горькими слезами, а теперь уж у меня и слез не стало.
Скшетуский почувствовал жалость к этому старцу с лицом мученика, который влачил свои последние дни под двойным бременем душевной и телесной немощи.
— Пан воевода, — сказал он, — Бог свидетель, что я говорил лишь о тех страшных
— Да благословит вас Бог за ваши слова. Я знал, что вы не имели злого намерения. Но то, что говорите вы, говорит и ваш князь, за ним войска, шляхта, сеймы, половина республики — и все это бремя презрения и ненависти падает на меня.
— Каждый служит отчизне, как разумеет, пусть Бог судит только деяния, а что касается князя Еремии, тот отдает родине и жизнь и все свое достояние.
— И слава недаром окружает его, — ответил воевода. — А меня? Что встречает меня? О! Вы хорошо говорите: пусть Бог судит по делам нашим и даст хотя спокойную смерть тому, кто терпел сверх меры.
Скшетуский молчал. Кисель поднял очи горе в немой молитве, а потом сказал так:
— Я русин и по крови, и по духу. В этой земле лежат кости князей Святолидичей, и я любил эту землю и весь люд Божий, который живет на ней. Я видел несправедливости с обеих сторон, видел дикое своеволие Запорожья, но вместе с тем видел и невыносимую гордыню тех, кто хотел покорить этот воинственный народ. Что же должен был делать я, русин и вместе с тем верный сын и сенатор республики? Я присоединился к тем, которые говорили: "Pax vobiscum!" [89] — так повелевали мне кровь, сердце, потому что в числе людей мира были и покойный король, и канцлер, и примас, и много других; я знал, что разлад, междоусобица — это гибель. Я хотел до конца жизни, до последнего дыхания работать для согласия, и когда кровь уже полилась, думал: я буду ангелом примирения. И я пошел, я трудился и теперь тружусь, хотя с горем, страданием, позором и, что всего страшнее, с сомнением… Клянусь Богом! Я теперь не знаю, пришел ли ваш князь с мечом раньше времени или я опоздал со своей оливковой ветвью, но вижу, что гибнут труды мои, что силы мои на исходе, что напрасно я бьюсь своею седою головою о стену и что, сходя в гроб, вижу пред собою только один мрак и погибель, о, Боже великий!.. Всеобщую погибель.
89
Мир вам (лат.).
— Бог пошлет средство спасения.
— О, если Он пошлет этот луч света перед моею смертью, я умру не с отчаянием, я буду благодарить Его за все муки, за мой тяжкий крест, за то, что чернь требует моей головы, а на сеймах меня называют изменником, за позор, который покрывает мое имя, за всю горькую награду, которую я получил с обеих сторон!
Воевода протянул к небу свои иссохшие руки, и две крупные слезы, может быть, две последние слезы в его жизни скатились по его щекам.
Скшетуский не мог более выдержать. Он бросился на колени перед воеводой и воскликнул прерывающимся от волнения голосом:
— Я солдат и иду иной дорогой, но склоняю голову перед вашими заслугами и вашим горем!
И с этими словами шляхтич и соратник Вишневенкого прижал к устам руку того русина, которого сам несколько месяцев тому назад вместе с прочими называл изменником.
Кисель положил обе руки на его голову.
— Сын мой, — сказал он тихо, — да утешит и благословит тебя Бог, как я тебя благословляю.
На обед к воеводе Хмельницкий приехал довольно поздно и в сквернейшем расположении духа. Он сразу заявил, что
90
Сказкой, рассказанной глухому тирану (лат.).
Не помогли никакие уговоры, и только после горилки и превосходного гущанского меда гетман все же повеселел, но зато о делах и слушать ничего не хотел: "Пить так пить — завтра дело делать будем, а нет, так я и уйду!". В третьем часу ночи Хмельницкий пожелал отправиться в спальню воеводы, чему тот противился под разными предлогами. Он запер там Скшетуского, опасаясь, как бы не произошло столкновения между ним и гетманом. Хмельницкий настаивал на своем и пошел в спальню, а за ним и Кисель. Каково же было удивление воеводы, когда гетман, увидав рыцаря, кивнул ему головой и закричал:
— Скшетуский! Отчего вы не пьете с нами? И дружелюбно протянул ему руку.
— Я болен, — ответил, поклонившись, поручик.
— То-то вы вчера так скоро и уехали.
— У него был такой приказ, — вставил Кисель.
— Вы уж не рассказывайте мне. Знаю я его, знаю, что он не хотел видеть, как вы мне почести воздавали. Это та еще птица! Но что другим не сошло бы с рук, ему пройдет. Я его люблю; он мой друг сердечный.
Кисель широко раскрыл глаза от изумления, гетман же неожиданно спросил Скшетуского:
— А вы знаете, за что я люблю вас?
Скшетуский отрицательно покачал головой.
— Вы думаете за историю на Омельничке? Нет, не за то. Я тогда дал вам перстень с прахом гроба господня. Но вы не показали его мне, когда были в моих руках… впрочем, я вас и так отпустил. Но не за это люблю. Вы мне другую услугу оказали, за которую я считаю вас другом и за которую обязан вам признательностью.
Скшетуский, в свою очередь, вопросительно посмотрел на Хмельницкого.
— Ишь, как удивляется, — сказал гетман, — ну, так я расскажу вам, о чем узнал в Чигирине, когда я приехал туда из Базавлука с Тугай-беем. Я расспрашивал везде о недруге моем, о Чаплинском, и не нашел его, но мне расписали, что вы с ним сделали после нашего первого свидания, как вы схватили его за шиворот и за штаны, вышибли им двери и окровянили, как собаку… Ха-ха-ха!
— Да, это правда, — согласился Скшетуский.
— Хорошо вы это сделали, отлично сделали! Ну, я еще доберусь до него, иначе к черту все переговоры да комиссии… Уж я достану его и поиграю с ним, но и вы задали ему перцу.
Тут гетман оборотился к Киселю и начал рассказывать все сызнова:
— Схватил его за шиворот и за штаны, поднял, как щепку, вышиб им двери и на улицу вышвырнул.
Он громко расхохотался.
— Пан воевода, прикажите дать меду; я должен выпить за здоровье этого рыцаря, друга моего сердечного.
Кисель приотворил двери и приказал подать три кубка гущанского меду.
Хмельницкий чокнулся с воеводой и Скшетуским, выпил, и лицо его расцвело добродушной улыбкой. Он повернулся к поручику:
— Просите у меня чего хотите!
Бледное лицо Скшетуского вспыхнуло ярким румянцем. На минуту воцарилось молчание.
— Не бойтесь, — сказал Хмельницкий. — Мое слово — не дым; просите, о чем хотите, только не о том, о чем пан воевода.
Хмельницкий, действительно, всегда держал свое слово, даже если оно было дано спьяну.