Оклик
Шрифт:
– В ближайшее десятилетие Советский Союз, создавая мать их базу, – громко декламирует Барбалат, зачеркивая «мат. тех», надписывая «материально-техническую»…
– Перестань орать, Барбалат, – кричит Ник. Киселев, – почему ты не вычитываешь в наборной?
– У меня от свинца свербит в носу, – говорит Барбалат.
– А у меня – в заднице, – говорит Добкин.
Все трое оглядываются на меня.
– Не заставляйте краснеть вьюношу, – говорит Ник. Киселев. С легкой руки Гуревича, который тут же тихо захлебывается от смеха, становясь
А я, скашивая глаза, читаю про себя вверх ногами
…превзойдет… на продажную душу, – распевает Барбалат и правит «продажу на душу населения» наиболее мощную и богатую страну капитализма США…
– Миазмы, – врывается в узкие помещения редакции Вас. Худяков, – какие поэтические, красивые слова: "Маразм крепчал, миазмы плыли…"
– Требуха… Кто догадывается, что это? – кричит Барбалат.
– Три буха, – пытается Добкин.
– Недолет. Это означает: "требуется бух…галтер", – говорит Барбалат.
– Перекур, – не унимается Вас. Худяков, от которого на всю редакцию несет спиртным, – играем в рифму.
– Закрой рот, – говорит Ник. Киселев, передергиваясь, – а то так и тянет закусить.
– Не увиливай. Ну… Миазм, маразм… Эразмы, не раз мы впадали в маразмы… Или нечто блоковское… И аз-мы – миазмы…
– Рифма – дура, ритм – молодец, – замечает Барбалат.
– Что я слышу? Добкин и Барбалат? Творческий оргазм?.. Вынь дрынду изо рта… Все равно дитяти не будет. И вообще, был ли мальчик? Оргазм-миазм, – Вас. Худяков распахивает окно в мороз.
– Закрой, – говорит Барбалат, – у меня зубы болят.
– А у меня душа, – говорит Вас. Худяков, – слушай, вьюноша, стихи слагающий, строки из новой моей поэмы о герое-подпольщике Павле Ткаченко.
Я краснею и сжимаюсь.
Вас. Худяков читает:
Ночь монету свою опустилав золотую копилку – луну…Ну? Как?
– Ты лучше прочисть горло Лермонтовым, – говорит Ник. Киселев, – "Печально я гляжу на наше поколенье, его грядущее… чего-то там… темно".
– Сам не знаешь, а вьюношу пугаешь. Нездоровые настроения распускаешь. А жизнь и так с гулькин нос. Ну, так как мои стихи? – Вас. Худяков смотрит на меня в упор.
– Вьюноша загадочно молчит, – говорит Барбалат.
– Ну я, вот, подарил тебе мою книжку стихов, прочитал ли ты ее, вьюноша? – спрашивает Ник. Киселев, морщась от затянувшейся трезвости.
– Прочитал.
– Понравились?
– Понравились, – говорю я хрипло, еще больше краснея.
– Запомнил ли ты хоть строчку? – спрашивает Вас. Худяков.
– Ага, – у меня совсем спирает в горле, – рифму…
– Какую?
– …Федька – едрена редька…
Гомерический хохот сотрясает стены редакции, испуганно выбегают машинистки и уборщица из каких-то щелей и углов.
– Вот так редька, – стонет, вытирая слезы, Вас. Худяков, – в самый корень угодил.
Я совершенно обескуражен. Ник. Киселев, красный как рак, безнадежно машет рукой, убегает в забегаловку: душа его перетрезвела.
– Где б трешку стрельнуть? – вдруг озабоченно оглядывается
– Нету, Вася. Все трешки вышли.
– Внештатники имеют только право совещательного голоса, а трешки обязаны хранить прозапас.
– Кончай, цыганить, Вася, – говорит Барбалат, держась за щеку.
– Цыганы шумною толпою толкали в гору паровоз, – говорит Добкин.
– А иц ын паровоз, – говорит Барбалат.
– Вьюноша, – со стоном говорит Вас. Худяков, – умоляю тебя, прочитай по-русски начало пушкинских "Цыган".
Я покорно начинаю:
Цыганы шумною толпойПо Бессарабии кочуют,Они сегодня над рекойВ шатрах изодранных ночуют…– Вот оно, горе лыком шитое, – всхлипывает Вас. Худяков, – у цыган-то хотя бы шатры изодранные были, а тут даже трешки не стрельнешь. У, журналисты, цыганское племя, газетчики-клозетчики…
– А ты, Вася, конечно же, Алеко, – говорит Барбалат.
– Алеко! Вытри млеко, что на губах не обсохло.
– Скорее у него язык отсохнет, – говорит Добкин.
– Отсохнет – сам отпадет, – говорит Вас. Худяков.
– Ты что, лишить меня хочешь моего орудия производства, куска хлеба, – возбуждается Барбалат, – Ой, Вася, кичман [43] по тебе сохнет.
43
Кичман (сленг) – тюрьма.
– А по нему – Маша, – Вас. Худяков указывает на меня, – вон, видишь, случайно идет по той стороне улицы.
Барбалат опять священнодействует над своей "дрындой", все завороженно смотрят на кончик горящей спички, на огонек, такой живой и естественный в этом похожем на заброшенное складское помещение пространстве редакции.
Мне все интересно, я ведь оттуда, со стороны, с той стороны улицы, с мороза, от деревьев, реки, звезд, а под деревом ждет меня Маша, обдавая запахом молочной свежести, и вправду еще с молоком на губах ее не обсохшим, чей вкус не забудется на всю жизнь.
Однажды Пиня, узнав, что я говорю на идиш, проникается ко мне неограниченным доверием: оглядываясь, затискивает меня между станками, показывает пальцем на оттиснутое на огрызке бумаги слово – "Сталиан".
Буква "а" обведена кружком. Тут же комкает огрызок, окунает в масло: бумага расползается в грязь.
– Ды вейст, ингалэ, вое ист дос "талиан" ойф лошн койдеш? – спрашивает шепотом, – дос ист дер, вое эр акт уп дейм коп… [44] Палач…
Я в ужасе убегаю от него, как от сумасшедшего, а он смотрит мне вслед, улыбаясь веерами морщинок.
44
идиш: Ты знаешь, мальчик, что это такое «талиан» на священном языке?.. Это тот, кто отрубает голову…