Ола
Шрифт:
…Да только вчера им надо было меня про грехи спрашивать. Здорово тогда меня прижали! А вот сейчас – поздно.
Или не поздно все же?
– А теперь кайся, сын мой. Кайся! Все, как на духу, как на исповеди святой!…
Потер руки фра Луне, уселся поудобнее, локтями в скатерку уперся:
– Кайся!
И вновь кивнул я, задумался.
… То-то и оно – подумать дали! А ведь просто все получается. Хотел бы меня падре Хуан убить – давно бы прикончил. Или сам Эрмандаде свистнул, или на плаху отправил – за Костансу зарезанную. Но ведь не убил, не отправил.
Значит?
Нужен я! Уж не ведаю зачем, да только нужен. Ему ли, не ему –
Так чего ждать-то?
Поглядел я на жердь, что передо мною расселась. А чем этот фра Луне меня безневинней? Я в Авиле нагрешил, он – в Касалье. Да только я вроде как жизнью рисковал – своей. А этот…
– Я – королевский шпион, падре. Три года назад меня приговорили к смерти за морской разбой. Дон Хуан де Фонсека, архидьякон севильского собора, из петли меня вытащил, на себя работать заставил. На себя – и на Ее Высочество…
Покосился я на жердь поганую. Слушает? Ну, слушай, слушай!
– Много чего я сотворил, падре, а про одно всенепременно сказать должен. Покаяться в смысле.
– Кайся!!!
Аж на табурете подпрыгнул. Еще бы! Не каждый день исповедь королевского лазутчика слушать доводится. Небось уже ногами сучит он, падре Луне, к начальству своему бежать торопится.
Прикрыл я глаза, задумался на миг. Ведь все правильно, Начо? Пожил бы еще, конечно, не отказался…
И увиделось – тоже на миг, на малую песчиночку, что из ампольет сыплется: каменные зубцы, черная тьма вокруг – и худая лобастая девочка, шагающая в никуда – на каменные плиты, в адское пламя, на вечные муки. А ведь и в гареме сарацинском живут, и в любовницах королевских – тоже. Живут, не тужат…
– Три месяца назад, фра Луне, королева узнала, что в городе Авиле готовится мятеж против его светлости герцога Бехарского. Ведомо вам, наверно, что в давней вражде семьи Трастамара и Бехара. А посему падре Хуан, Эспио Майор королевский, приказал мятежникам этим помочь – укорот чтобы герцогу дать. Первое дело – порох да бомбарды доставить, да не просто – в тайне великой…
Чисто рассказывалось, словно кто другой перед столом этим стоял – сеньор Рохас или даже бакалавр тот, что моему рыцарю стишата писать помогал. Гладко слова скользили, легко. И на душе моей грешной легко стало.
…Вот и я шагнул, сеньорита Инесса!
Поскрипывало перышко, шевелил ушами фра Луне, сыпал я всем тем, что башку мою за эти месяцы забило. Ох, и много же всякого: имена, клички, цены в эскудо и цехинах [61] , лазутчики наши в Оране и Фесе…
– Водички бы мне, святой отец!
Кивнул послушно. Сам поднес – не побрезговал. Глотнул я – хорошо!
– Все ли записали, фра Луне?
А чего спрашивать? Вон, горбун уже который лист переворачивает!
Повел я плечами, словно груз тяжкий скинул, поглядел на жердь эту дурную:
[61] Цехин – венецианская золотая монета.
– И все ли понятно, святой отец? Вновь закивала жердь, радостно так:
– Поистине все, сын мой! Однако же должно бы тебе покаяться и в чем ином, пусть и в маловажном: посты, скажем, не соблюдал, перед распятием святым креста не сотворил. Грех не велик, зато в Трибунале с понятием отнесутся…
Неужто не
Улыбнулся я прямо в рожу его мерзкую, улыбнулся, хмыкнул:
– Так ведь вы уже покойник, фра Луне. И каждый, кто в бумаги ваши нос сунет, – тоже мертвяк. Так что поздравляю вас, подохнувши!
Моргнул он, все еще сладости всей не раскусив…
А ведь не только жердь эту с горбуном в придачу падре Фонсека к Петру святому отправит! Всех отправит, кому о делах тайных королевских узнать придется – на свою башку глупую.
Поглядел я в потолок темный да и свистеть принялся. Не просто так – песенку одну старую. Еще в Астурии я ее слыхал, пели мы ее с дружком моим Хуанито. Жалостливая такая, про то, как моряк с побродяжкой подрались.
После пьянки дело было,Подрались – и за кинжалы,Был моряк на руку быстрый,Кишки выпустил бродяге.Только смотрит: возле ухаВроде родинка темнеет,И знакомая такая.Испугался, ахнул – поздно:Он узнал родного брата,С кем когда-то разлучился,А теперь – толкнул в могилу.Ох, и грустно песня пелась!И сейчас мне грустно стало:Два покойничка дурныеНа меня глядят-дивятся,Отчего, мол, рассвистелсяЕретик в подвале темном?Оттого свистит, что понял:Там, где нет свободы жизни,Там свобода смерти есть!Только в селде я наконец не выдержал – расхохотался. Ну когда же такое было: одна фратина зеленая у другой бумажки исписанные выдирает, чуть ли не жевать их пытается, а другая кулаками машет – не дает? А тут и парни в ризах подскочили – и давай руки за спину вертеть. Не мне, понятно, жерди этой – фра Луне.
А не жри протоколы Супремы, болван!
А как потащили его к двери – завопил, забил ногами…
Махнул я рукой – что с него взять? Горбун-то еще глупей оказался. Им бы вместе, втихаря, бумаженции эти спалить…
Так ведь, поди, все листы пронумерованы да печатью скреплены!
…А ежели завтра к повару-весельчаку потащат – на дыбу подвешивать – и его за собой уволоку. Много у меня историй про дона Хуана де Фонсеку, архидьявола севильского, ох, много! И про него, и про Ее Высочество…
Оглядел я селду, словно в первый раз увидел. Эге, а дыры-то уже нет! Быстро заделали…
Значит, и тебе амен настал, Хосе-сапожник. А чему дивиться, ежели вокруг его сиятельства де Кордова Смертушка так и порхает? Небось посулили дюжину реалов за младенца того несчастного…
Впрочем, не только ему, сапожнику Франко, амен – мне тоже. Все простить могут Белому Начо – и цыганку зарезанную (хоть бы для порядку ее помянули!), и ересь всякую. А вот что проболтался, секрет королевский не соблюл – да еще какой секрет! – тут уж пощады не будет.
Ну и ладно!
Достал я из щели, что между камнями змеилась, булавку с камешками – в первую же ночь спрятал, не дурак – на ладони подкинул.
Хоть бы объяснил мне кто, с кем в Анкоре познакомиться пришлось? С кем по Севилье так славно гулялось?