Ола
Шрифт:
– Ты, главное, парень, дураков не слушай. Много их здесь, потому как место такое. Ведь чего дурак думает? Думает, что сюда, в гости ко мне, только один раз приходят. Покатался на кобылке, сапожок примерил – и дуй обратно…
Кивнул я – верно. И это верно, и то, что слушают нас, как мы с Хосе-сапожником лясы точим – тоже правильно.
– А соль ведь в чем? А в том, что дважды нельзя, зато можно прерваться. Повисишь – прервемся, пяточки погреешь – опять прервемся. Одного старикана так целый месяц здесь продержали. Жаль, помер! Да ты не бойся, помереть тебе не дадим. Молодой ты, парень, сильный. А у нас и лекарь есть, и зелья
…Зря я, выходит, над фра Луне шутки строил!
Все-таки не упал – своими ногами по коридору пошел. А по бокам – парни в зеленом. Смеются, рожи корчат.
Не иначе тоже веселые попались!
– Итак, сын мой, что ты можешь рассказать о проступках своих, Церкви нашей Католической враждебных?
Все такой же он, фра Луне. И голос, и рожа. Даже вопрос сходен. Только теперь совсем иначе я этот вопрос услышал.
А горбун в окулярах уже наготове – с перышком. Открыл рот, на меня воззрился.
Вздохнул я, выдохнуть попытался.
Застрял воздух в горле…
– Я… Я никогда не исповедовал никакой иной веры, кроме христианской, отче!
Кивнул фра Луне – охотно так.
– Конечно, конечно, сын мой. Называешь ты свою веру христианской, ибо нашу почитаешь ложной и еретической. Верно ведь?
Закусил я губу, понять пытаясь. Да что тут понимать? Сначала напугали, теперь за язык поймать пытаются. Вон, горбун пишет, ни слова не пропускает!
– …Но я спрашиваю тебя, Гевара, исповедуешь ли ты что-либо противное тому, чему учит Римская Церковь?
Спросил – ждет. И горбун ждет – с пером поднятым.
– Верую в то, во что верует Римская Церковь, – выдохнул я.
– Конечно, конечно! – подхватила жердь. – Наверно, в Риме есть у тебя, Гевара, единомышленники, себя Римской Церковью называющие…
Не ошибся я – игра. Да только не такая, как мне вчера думалось.
– Я верю в то, во что веруют все добрые католики, отче, – и вы в том числе…
А как еще сказать? «Credo» прочесть? А ежели собьюсь, ошибусь хоть в слове одном?
Покачал головой фра Луне – серьезно так.
– Сын мой! Ежели называешь ты добрыми католиками учителей своих, еретиков злокозненных, то я вам всем в том не сообщник. Скажи лучше, веришь ли, что на престоле в алтаре находится тело Господа нашего Иисуса Христа? И что тело сие – истинное тело Господа, родившегося от Девы, распятого за нас при Понтии Пилате, воскресшего, восшедшего на Небеса?
Знать бы! В последний раз мне эти премудрости падре Рикардо объяснить пытался. Давно дело было.
– А вы сами в это верите, отче?
Думал – не ответит. Но нет – снова закивал:
– Конечно, конечно, сын мой. Верую – всем сердцем верую!
Перевел я дух, на миг самый малый глаза закрыл:
– Я тоже верую, отче!
– Нет, нет! – замахала руками жердь. – Ты, Гевара, веришь в то, что я верю в истинность всего сказанного. Я верю – не ты! А сам? Веришь ли? Готов ли поклясться на Евангелии, присягу дать от всего сердца?
А сам рукою по скатерке шарит – Евангелие ищет. Ох, и не понравилось мне это!
– Если я должен дать присягу,
– Я же не спрашиваю тебя, Гевара, должен ли ты клясться. Я спрашиваю, хочешь ли? И учти, сын мой: и тысяча присяг не спасет тебя от костра, если появятся свидетельства против тебя. Только совесть свою осквернишь – а от смерти лютой не избавишься. Но если ты, сын мой, просто сознаешься в заблуждениях своих, то отнесутся к тебе со снисхождением христианским…
Хороша в аду потеха —Как ни скажешь, все виновен.Поклянешься – Кемадеро,А не станешь, тоже спалят.Не по правилам играют,Только за руку не схватишь,Потому как за плечамиДядька с плетью и воронкой.Лучше помер бы ты, Начо,Посреди морской пучины,Чтобы чайки проводили,Волны чтобы отшумели,Чтоб не кляп – вода морскаяРот орущий захлестнула.Только выбрать не придется,Выбор сделан без тебя!Долго я ждал, пока струны завоют, – с самой темноты.
И даже не скажешь, отчего. Казалось, стань возле дырки, позови Хосе-сапожника. Или прямо с лежака окликни – все равно услышит, ежели голоса не пожалеть. Да только молчал я – ждал. Вроде как примета какая – заиграет сапожник на мандуррии своей дурацкой, значит, жив буду.
Глупость, конечно, страшная. Да только умность всякую с меня требовать – пустое дело, особливо после всего. Слыхал я о героях, что на дыбе песенки пели да на «лестнице-чудеснице» посмеивались. Так с них пусть и спрашивают, ежели и вправду такие имеются. А я – тварь живая, не каменная. Как представлю дядьку-повара веселого, что к пяткам моим подбирается или в глотку «бостезо» вставляет, – так и всякого разумения лишаюсь.
И ведь понятно вроде. Умные они здесь, все рассчитали. Сперва – напугать, после – в изумление полное привести, чтобы наплел на себя с три короба. А наплетешь – тут тебе и амен полный, потому как откажешься – значит, обратно «впадешь» – в ересь в смысле. Впадешь и прямиком на дрова сырые выпадешь – уже на Кемадеро.
Значит, и тут, в аду этом, молчать следует – как и на допросе всяком. В Эрмандаде тоже пугать любят. В ухо двинут, сапогом в живот врежут – и колись, раб божий. А стерпишь, смолчишь – авось и пронесет. Так что правила простые, дурачку ясно – пока дурачка этого на дыбе не вздернут.
А все-таки прошиблись фратины мерзкие! Самую малость – но прошиблись. Сразу меня колоть следовало, тепленького. А раз не раскололи, на потом оставили, в разум прийти дали…
Ведь чего мы боимся? Неизвестности, понятно. А когда всюду ясность полная, то и мыслишки шевелиться начинают. А человек – скотина хитрая, особливо когда дело до шкуры доходит.
В общем, когда завыли среди ночи струны двойные, даже приободрился я. Жив сапожник! Значит, и я жив буду.
Долго я эту мандуррию слушал, не мешал. Пусть играет, все лучше, чем тишина могильная. Наконец вроде как исчерпался сапожник – или струнам решил отдых сделать.