От мира сего
Шрифт:
— В ящике карандаш, — сказал Белов.
Я выдвинула ящик тумбочки, нашла карандаш, потом положила тетрадку на книгу Шолохова.
— Готова? — спросил Белов.
— Готова.
— Тогда слушай.
Много лет прошло с того дня. Но, кажется, до сих пор помнится мне каждое слово, произнесенное Беловым, помнится его громкий, немного хриплый голос.
«Здравствуй, Паша!
Пишу тебе последнее письмо, больше писать не буду. Пути наши разошлись, поэтому даю тебе свободу. Я свою жизнь как надо устроил, теперь давай
К сему остаюсь Белов Василий Порфирьевич».
Я дописала последнее слово «Порфирьевич». Чуть сильнее нажала карандаш, графитный кончик сломался.
Он спросил, не поворачивая головы:
— Дату поставила?
— Сейчас поставлю.
Я написала внизу остатком грифеля: «28 декабря 1943 года, Москва».
Он сказал:
— Адрес госпиталя не пиши, не надо.
— Хорошо, не буду, — ответила я.
Взяла конверт с тумбочки, и Белов продиктовал мне.
«Горьковская область, Холодовский район, село Корчаково. Беловой Прасковье Федоровне».
— А обратного адреса не пиши, — снова повторил он. — Просто напиши — от Белова Вы Пы, поняла?
— Поняла.
Я положила письмо в конверт, заклеила.
— Сегодня опустишь?
— Конечно. Вот пойду от вас и опущу.
— Ну, давай, — сказал он.
Закрыл глаза, слегка повернув голову. Под глазами его лежали глубокие тени, губы чуть заметно дрожали.
Я молча смотрела на него. Он, видимо, почувствовал мой взгляд, открыл глаза. Притворно, я сразу поняла, что притворно, засмеялся:
— Во дает…
Сизокрылов и в самом деле храпел все время, без перерыва.
— Надо же так…
Я промолчала. Зачем он лгал? Какую женщину он встретил? Кого это полюбил?
Я пыталась ответить на эти вопросы и не могла отыскать ответ.
Но спросить его не решалась. А ведь надо было бы не стесняться, спросить напрямик: почему он велел написать все это своей жене?
Мне представлялась его жена, она ждет его с фронта, думает о нем, молится за него, надеется, что он останется живым, вернется к ней. И вот вместо долгожданной встречи — это самое недлинное письмо.
Я шла из госпиталя домой, а письмо, которое я должна была опустить в почтовый ящик, покоилось в моем кармане. Казалось, оно жжет мой карман, я только о нем думала, больше ни о чем.
Если я опущу письмо в ящик, значит, оно дойдет по адресу, жена Белова получит его. Значит, я тоже вместе с ним несу часть вины, значит, я тоже участник злого, обидного дела. Но как же можно не послать чужое письмо по адресу? Ведь это же моя обязанность — послать письмо Белова его жене…
Я поняла, почему он велел так написать, наверное, так оно и было: он боится оказаться в тягость своей семье и потому решил оборвать
Но разве он прав? Разве можно так поступать с женой, с детьми, которые ждут его? Если бы мой папа или мама вернулись с фронта инвалидами, разве мы с бабушкой отказались бы от них? Нет, поступать так, как Белов, нехорошо, и прежде всего для него самого…
Но в то же время кто я такая, чтобы вмешиваться в чужую жизнь? Разве я имею право оспаривать решение взрослого человека, который наверняка годится мне не только в отцы, а может быть, даже и в деды? Что же мне все-таки делать? Как поступить?
Я шла домой, разговаривая сама с собой, казалось, во мне сидят, не умолкая спорят два непримиримых и упрямых противника. Каждый стремится доказать свою правоту другому.
«Так и быть, — решила я, — опущу письмо завтра, когда пойду на работу. Не сегодня, а завтра, в конце концов, один день ничего не решает».
Но до завтрашнего утра была еще целая ночь, а мне обычно ночью приходили в голову самые нужные, самые верные мысли. Почему-то только ночью.
* * *
Капочка являлась к Гоге нечасто, большей частью поздно вечером. Я знала, в этот вечер она свободна от работы или же попросила кого-то подежурить вместо нее.
Приходила она обычно в одно и то же время, я уже научилась узнавать ее отрывистый, короткий звонок. Иной раз я слышала звяканье дверной цепочки, зычный голос Гоги и Капочки, почти неслышный. Потом она входила в комнату братьев, и наступала тишина.
Как-то бабушка сказала:
— К Гоге заладила ходить одна барышня, очень странная на вид.
— Какая барышня? — спросила я. — И чем она странная?
— Такая темненькая, — ответила бабушка. — В зеленом платке.
Я догадалась: бабушка говорила о Капочке.
— Какая-то странная она, — повторила бабушка. — Идет, голову опустит, словно стыдится кого-то или что-то набедокурила и не хочет никого видеть…
— Это у нее такая манера, — сказала я.
Бабушка удивилась:
— Разве ты ее знаешь?
— Она старшая сестра отделения в госпитале.
— Вот оно что, — протянула бабушка.
— Только никакая она не барышня, она уже старуха, — сказала я. — Ручаюсь, ей все тридцать, если не больше. Просто она такая мелкая, тоненькая…
— Тридцать — тоже немного, — резонно сказала бабушка, но тогда, в ту пору, я никак не могла согласиться с нею.
Почему-то в тот вечер бабушка снова вспомнила о Капочке:
— Есть в ее лице что-то такое… — Она поискала подходящее слово. — Трагическое, что ли…
— Ну уж, трагическое, — я возразила бабушке. — По-моему, в ней трагического ноль целых ноль десятых, просто воображала, каких поискать…