От мира сего
Шрифт:
Я спросила:
— Разве им будет веселей, если я приду?
— Безусловно, — заверил Стас. — Ты им почитаешь, письмо напишешь, расскажешь что-нибудь такое, наконец, споешь, ведь ты, кажется, хорошо поешь, солнышко?
Я пожала плечами. Втайне я считала, что у меня отличный голос, совсем как у Тамары Церетели, у меня было несколько ее пластинок, и я пела так, как она, с придыханием, нарочито хриплым голосом.
Выбирала я исключительно цыганские романсы из ее репертуара: «Корабли», «Стаканчики граненые»,
— Вот и хорошо! — воскликнул Стас. — Значит, договорились!
С самого начала я решила — бывать в палате, которая раньше была моим классом, в довольно большой комнате с двумя окнами.
Когда я открыла дверь бывшего своего класса, я первым делом глянула на второе окно: там я сидела, именно там, возле самого подоконника.
Я поздоровалась с теми, кто находился в палате, их было трое — Любимов, Тупиков и Белов, села возле стола, стоявшего посередине.
— Нам уже сказали, что придет сюда одна очень славная девочка, — сказал Любимов.
— Знаете, я раньше училась в этом классе, — сказала я. — Здесь была наша школа.
Любимов нисколько не удивился.
— Бывает, — сказал. — Почему бы и нет? Всяко бывает…
Самый изо всех молодой, Тупиков вглядывался в меня с откровенным любопытством.
Я невольно смутилась.
Любимов сказал:
— Чего это ты на девочку уставился?
— Она на мою сестренку похожа, — ответил Тупиков.
— Как же, похожа, — проворчал Белов.
Это были первые слова, которые довелось услышать от него.
Он был старше всех, все больше лежал, закрыв глаза.
Я быстро поняла, когда стала приходить в эту палату, что характер у Белова не из легких, однако его можно было понять.
Самый молодой в «нашем» отделении доктор Аркадий Петрович сказал о нем однажды, придя в очередной раз в палату:
— Фашисты старались изо всех сил, и не их вина, что ты выжил…
— Знаю, — коротко ответил Белов.
Однажды я пришла в палату с гитарой.
— Это еще что такое? — вскинулся Тупиков. — Никак петь будешь?
— Попробую, — ответила я. И стала мысленно прикидывать, что бы спеть. Решила «Ямщик, не гони лошадей».
У бабушки была старая-престарая граммофонная пластинка знаменитой певицы Вари Паниной, которая, по словам бабушки, некогда гремела на всю Россию.
Варя Панина пела этот романс сперва тихо, как бы шепча кому-то на ухо, потом все более разгораясь, голос ее креп и звучал все сильнее, все ярче.
Я пробежала пальцами по струнам:
Ямщик, не гони лошадей,
Мне некуда больше спешить,
Мне некого больше любить…
Все слушали меня молча. Потом, когда я замолчала, Тупиков сказал:
—
— Что бы ты хотел?
— Все равно, что тебе нравится…
Тупикова перебил Любимов:
— Давай опять то же самое…
И я снова начала сперва тихо, едва слышно, потом все явственней, все громче: «Ямщик, не гони лошадей…»
И вдруг Белов, лежавший возле окна, привстал на кровати. Серые в темных ресницах глаза его лихорадочно блестели. Я впервые заметила седину, сквозившую в его темно-русых волосах.
— Перестань, девочка, — глухо сказал он. — Очень тебя прошу…
Я мгновенно кончила петь. Тупиков спросил удивленно:
— Это еще почему?
— Тебе что, не нравится, как она поет? — спросил Белова Любимов. — Или никак вспомнил о чем-то, о чем бы лучше позабыть?
Белов не ответил ему, закрыл глаза.
Потом снова открыл глаза.
— Ты не сердись, девочка, на меня что-то нашло нынче…
— Я не сержусь, — ответила я.
Однако больше уже не приносила гитары, и, хотя все они, даже тот же Белов, уговаривали спеть что-нибудь, я больше никогда не пела.
Вдруг опять не то спою или еще что-нибудь не так сделаю…
До войны Любимов жил в Сызрани, работал киномехаником, ездил с кинопередвижкой по колхозам, совхозам и полевым станам.
Сам о себе он говорил:
— Я мужик на три «р» — речистый, развитой и разбитной.
Ему была по душе его работа.
— Такую работу поискать и не найти отродясь нигде и никогда, — хвастал он. — Я всегда в курсе всего самого интересного, потому что нет на свете ничего интереснее кино, а я смотрю, случается, в день и по три, и по пять фильмов, как же иначе?
— Не надоест смотреть одно и то же? — спросил его Тупиков.
Он решительно замотал головой.
— Ни в жизнь! Веришь, я, к примеру, «Бесприданницу» раз двадцать смотрел — и каждый раз, как начнет Алисова «Нет, не любил он», каждый раз плакал вот такими слезами…
— Наш лейтенант говорил: тот, кто плачет в кино или над какой-нибудь жалостной книгой, тот, выходит, жестокий человек, — сказал Тупиков.
— Это кто, я, что ли, жестокий?
Любимов вынул из тумбочки «гвоздик» закурил, то и дело поглядывая на дверь.
— Да я, милый человек, если хочешь знать, жука навозного и того пальцем не трону, не то чтобы еще какую тварь обидеть, не говоря уже о человеке. У меня знаешь какое сердце жалостливое? Это надо уметь меня довести до злости, очень даже надо уметь!
— Немцы сумели, — вставил Белов. Иногда он начинал хорошо слышать, а иногда хоть кричи над самым ухом — ни одно слово до него не дойдет.
— Это да, — согласился Любимов. — Это они сумели, много старались, зато своего добились, я на них теперь такое зло имею, что, как говорится, ни пером описать…