От мира сего
Шрифт:
Они не были сердиты, злы, свирепы, вовсе не желали ничего худого семье осужденного. Просто они выполняли привычную работу и больше никаких чувств — ни жалости, ни сострадания, ни, само собой, злорадства — к ним не испытывали. Вершилову думалось тогда, что они относятся к ним, к нему, к Лере и теще, так, словно это часть обстановки, только одушевленная. Разве когда-нибудь, кому-либо придет в голову, что вещи могут думать, переживать, чувствовать? Может ли, например, страдать шкаф или сервант? Или кровать с ночной
Во сне Вершилов силился сказать что-то, может быть, прогнать молчаливых пришельцев?..
В действительности все происходило внешне спокойно: судебные исполнители делали свое дело, Лера с матерью не произносили ни слова, и он, Вершилов, тоже молчал. А что, в сущности, мог он сказать?
Правда, где-то, в глубине души, жгло сознание некоторой своей причастности к махинациям тестя: ведь это он отвез чемоданы с награбленным добром, спрятал у своих родителей.
Только бы отец не узнал. Он бы никогда не простил ему этого.
Мысленно Вершилову виделось непримиримое лицо отца, слышался его голос:
— Как ты смел? Как ты мог так поступить?!
Мама, та не скажет ничего, не упрекнет, даже не спросит, что в этих чемоданах, зачем надо их прятать. А отец не простит. И Аська, сестренка, не простит, если узнает. Хорошо, что мама ничего не сказала ей. А если бы сказала, что тогда? Ведь Аська — страшная максималистка, хотя в молодости все непримиримы, категоричны. Это позднее с годами холодеет душа.
Он не подозревал тогда, что Ася все знает. Но, жалея его, не сказала отцу ни слова, ни отцу, ни ему, брату.
А отец так никогда и не узнал, что прятал чужие чемоданы у себя, в своем безгрешно честном доме. И хорошо, что не узнал…
Однажды случился у Вершилова с отцом разговор, было это незадолго до смерти отца.
— Скажи, Витя, — спросил отец, — как ты считаешь, твоя жизнь удалась?
Отец никогда не спрашивал его об этом, а тут спросил почему-то.
Было это на даче у Никодимыча, отец и мама обычно жили у него в Опалихе, и Виктор иногда ездил проведать стариков.
Ездил он один, без Леры, Лере Никодимыч был не по душе, и дача его ей не нравилась.
— Тоже мне дача, — презрительно говорила она. — Скорее сельской баней можно назвать этот жалкий домишко, а участочек — курице пройти негде, право же, у нас, в Черкизове, и то было попросторней…
Дом в Черкизове, к счастью, был на имя тещи, и его потому не конфисковали. Спустя годы дом пошел на слом, Вершилову с семьей дали неподалеку от их прежнего жилья, на Большой Черкизовской, двухкомнатную квартиру в новом панельном доме. А теща поселилась в однокомнатной квартире, на Семеновской площади. Тут Вершилов сумел настоять — не желал жить вместе с тещей.
— Только отдельно, иначе я не согласен…
И Лере пришлось уступить ему. По правде говоря, ей тоже хотелось,
В ту пору у них уже росли две дочки, Валя и Наташа, которую с детских лет в семье называли Тузик.
Вершилов говорил о себе:
— Я словно Пушкин, трехбунчужный паша, в семье три дамы, жена и две дочки, а мужиков только я один. — И тут же добавлял: — На этом, как понимаете, кончается мое сходство с Александром Сергеевичем.
…Отец выжидательно смотрел на него, а Вершилов не знал, что сказать. Что можно было бы ответить не только отцу, но и самому себе, не кривя душой?
Он знал: отец считал, что его, отца, жизнь удалась.
— Я всегда оставался самим собой, — говорил отец. — Это, по-моему, самое главное в жизни — оставаться самим собой, не притворяться, не лицедействовать, не играть какую-то несвойственную себе роль, одним словом, не лгать, а говорить только то, что думаешь.
— И ты никогда, ни разу не покривил душой? — спросил как-то Виктор. — Ни единого раза?
Отец ответил не задумываясь:
— Ни единого раза. Конечно, если не считать святой лжи, когда пришлось долгие месяцы скрывать правду от отца, твоего деда, он тяжело болел и, хотя сам был врач, никак не желал поверить в то, что у него именно та болезнь, от которой он лечил людей. Я, зная все, лгал ему все время.
— И больше никогда, никогда не солгал, даже в какой-нибудь мелочи? — спросил Виктор. — Ну, в такой, житейской, обычной…
— Что ты называешь обычной, житейской мелочью? — спросил отец.
— Ну, например, девушка спрашивает тебя, хороша ли она собой, и конечно же ожидает твоего восторженного ответа, а ты, вместо того чтобы рубить ей сплеча, дескать, вы, уважаемая, рыло рылом, обсыпаешь ее комплиментами: «Ах, до чего вы прекрасны, ах, вы неповторимы…»
Отец усмехнулся:
— Такого никогда не случалось.
— А если какой-нибудь писатель подарит тебе свою книгу и настойчиво ждет твоей оценки — что-то ты скажешь, ты бы мог сказать: знаете, мне не понравилось то, что вы пишете?
— Мог, — ответил отец, — конечно же мог.
— Даже если бы ты знал, что своим ответом ты можешь обидеть, что бы ты выбрал? Правду или святую ложь?
— Все равно: правду и только правду, пусть даже обидную, а вот эта самая ложь, о которой ты говоришь, отнюдь не святая.
— Значит, ты никогда никому не солгал? — продолжал допытываться сын.
— Никогда, — ответил отец.
И Виктор знал, он говорит чистую правду, не преувеличивая и не стараясь приукрасить себя.
Он хотел спросить отца, всегда ли он любил маму или бывали в его жизни другие женщины, но язык не повернулся задать отцу такой вот вопрос. Неожиданно отец сам сказал: