От мира сего
Шрифт:
— Я знал только одну женщину, твою маму, и не сомневаюсь: я был и остался единственным мужчиной в ее жизни.
— Одно это уже счастье, — сказал Виктор.
— Безусловно, — согласился отец, — и немалое.
Такой разговор случился у них давно, тогда, когда только родилась младшая дочка, Тузик. И вот теперь, спустя годы, отец спросил его, как он считает, удалась ли жизнь…
Подошел Никодимыч — воротник рубахи распахнут, жилистая шея в первом весеннем загаре. Вершилов с горечью осознал, какой тонкой, даже хрупкой на вид стала шея Никодимыча. И сам он
Он перевел взгляд на отца и будто впервые увидел, что и отец сильно постарел, поддался старости, вдруг стали совершенно другими, непривычными глаза отца, как бы разом утратили свой горячий блеск; казалось, чья-то беспощадная рука выключила свет, неизменно озарявший отцовские глаза, и они погасли.
Никогда раньше Вершилову не приходила в голову мысль, что и отец, и мама могут постареть, что в один страшный день могут уйти навсегда.
Как же это удивительно: вот он, уже совершенно зрелый человек, врач, которому люди доверяют себя, у него растут две дочери, за плечами изрядное количество прожитых лет, а сейчас он глядит на отца — и ему страшно. Так страшно, как однажды, в далеком детстве, когда они отправились с отцом купаться — и вдруг дождь, гром, молния сверкает, а отец пропал куда-то, и он кричит, зовет отца, но того все нет. И вдруг — о счастье! — совсем рядом, сквозь дождь — спокойный отцовский голос:
— Ты что, дурашка? Думаешь, я пропал?
Он быстро отвернулся, чтобы отец не заметил слезы на его глазах, что-то пробормотал, засмеялся невпопад.
Отец сказал:
— А ты, Витя, так и не ответил на мой вопрос.
Хорошо, что отец не сумел разгадать его мысли. Но если бы даже и разгадал, никогда не подал бы вида.
Несмотря на внешнюю сухость, он был необыкновенно деликатен внутренне, абсолютно лишен сентиментальности.
Вершилов не хотел думать о том, что может случиться, и не мог заставить себя не думать.
Как неприютно, как одиноко будет на земле без отца. Отец…
Его непримиримость, его жизненные устойчивые правила, которым он не изменял: быть прямым, оставаться самим собой, не кривить душой, не зариться на чужое, даже особенность отца произносить общеизвестные истины — все это показалось сейчас таким милым, таким надежным.
Снова защипало в глазах. Что за черт! Вроде бы и он сам никогда не страдал излишней сентиментальностью…
Он откашлялся, вытер платком глаза, прослезившиеся словно бы от кашля, сказал гаерским тоном:
— Жизнь прекрасна и удивительна, сногсшибательно интересна и обаятельна.
— Не паясничай, — спокойно оборвал его отец. — Не хочешь говорить, не говори, я же тебя не собираюсь вынудить ответить. Человек должен сам ответить на вопросы, обращенные к нему, сам, по своей доброй воле.
— Милый мой Ипполит Ипполитыч, — сказал Вершилов, — ты полагаешь разложить жизнь по полочкам своими чеканными формулировками?
Улыбнулся,
Тогда, ночью, Вершилов неожиданно проснулся. Он спал на раскладушке, под старой яблоней, в углу сада. Было душно, ночь не принесла желанного облегчения, листья яблони прочно хранили дневной устойчивый жар.
Вершилов приподнялся на раскладушке, спустил ноги, с отрадой ощутив прохладу остывшей за ночь земли.
Перед его глазами сквозь ветви яблони светила далекая звезда. Казалось, она то гаснет, то вспыхивает с новой силой. Вершилов на миг сощурил глаза; тонкий голубоватый луч, искрясь и переливаясь, мгновенно протянулся от самого неба до земли, разрезав темноту и покой затихших в ночи ветвей.
— Так как же, — громко проговорил Вершилов, словно бы обращаясь к кому-то рядом, — удалась ли жизнь?
Интересно, почему отец задал ему этот вопрос?
И какого ответа он ждет от него? Разумеется, одного — правды, какая бы она ни была. Одной только правды, ничего другого…
Сейчас, ночью, Вершилов продолжал мысленно разговор с отцом, так и оставшийся неоконченным.
Он хотел стать журналистом, но стал врачом. И не жалел об этом.
Вспоминая позднее, как оно все произошло, он во всем винил Никодимыча. Или, вернее, благодарил его, потому что, если бы не Никодимыч, вряд ли он стал бы врачом.
Тогда заболела Ася, болезнь Боткина. Никодимыч поставил диагноз, сказал напрямик:
— Советую не отдавать в больницу, девчонка балованная, от больничной обстановки с ума сойдет, попытаемся лечить дома.
Мама сказала:
— Конечно, только дома, никакой больницы!
— Может быть, соседи будут против? — спросил отец. Никодимыч сказал:
— А ты не говори никому. Понял?
Отец промолчал, Никодимыч снова спросил:
— Отвечай, правдолюбец, понял?
— Понял, — помедлив, ответил отец.
Соседи так ничего и не узнали за все время Асиной болезни, а болела она больше месяца.
Никодимыч бывал каждый день, с утра. Иногда приходил и во второй раз вечером. Осматривал, выстукивал, выслушивал Асю, прописывал новые лекарства, уколы, различные витамины, каждый раз строго требовал — следить за питанием, соблюдать самую что ни на есть строгую диету; Ася так ослабела, что приходилось ее кормить с ложечки, мама не отходила от нее, стоило маме отойти, Ася, словно маленькая, начинала хныкать.
— Дай маме отдохнуть, — сказал Виктор. — Погляди на нее, она с ног падает.
— Тогда ты сиди со мной, — приказала Ася. За время болезни она стала непохожей на себя, капризной, требовательной, чуть что не по ней — сразу в слезы.
Никодимыч, приходя к ним, советовал:
— Будь с нею как можно более терпеливым…
— Мне кажется, еще немного — и я взорвусь, — говорил Виктор.
Никодимыч укоризненно поднимал кверху редкие брови:
— А это уже из рук вон плохо. Помни, главная добродетель врача — терпение.